Журнал Наш Современник №12 (2003)
Шрифт:
Софья Петровна Каткова (урожд. княжна Шаликова), которую Тютчев терпел ради своего приятеля, ее мужа, как всегда широко отмечала свои именины. И в разговорах поэта и его окружения, как и в 1812 году, так и проскальзывают нотки симпатии к Франции, так мало, казалось бы, сделавшей хорошего для России. Но “Умом Россию не понять...”. Интересно и своеобразное упоминание Федора Ивановича о “нездоровом пафосе” Виктора Гюго...
* * *
Петербург, 27 сентября
Послезавтра будет неделя, что я здесь и еще не писал вам. Ты можешь судить по этому, как я был осажден по своем возвращении и как меня теребят во все стороны. Вследствие этого я веду жизнь совершенно противоположную той, которой требует мое здоровье и самосохранение, для которых необходим был бы тот покой, каким я пользовался во время моего последнего пребывания в Овстуге.
Только третьего дня мне удалось осуществить свою поездку в Царское Село. Я видел канцлера, которого Жомини предупредил о моем посещении. Он был по обыкновению чрезвычайно приветлив, еще приятнее мне было убедиться в том, у него самые верные суждения о положении вещей. Он нисколько не обманут Бисмарком, а также и не его бессознательный сообщник, и уверяет меня, что то же можно сказать и про других . Дай Бог, чтобы это мнение не было плодом его обычного оптимизма. Огромное большинство здесь, как и по всей России, положительно враждебно Пруссии, особенно среди военных, что вызвало некоторое удивление в известных сферах...
Я употребил второй день, проведенный мною в Царском, на то, чтобы сделать несколько визитов. Я был у М-mе Мойра, М-mе Альбединской и т. д.
Вот когда, особенно во время приезда в Петербург Тьера, с которым Тютчев был хорошо знаком, все убедились, как не хватало им в то время “божественного старца”, который, как никто другой, мог бы быть своеобразным парламентером от северной столицы в беседе с главным посланцем Франции. И как хорошо в этом письме муж пересказал жене последние дни агонии одного из великих государств Европы. Тютчев с удовлетворением убедился и в единодушии с канцлером в отношении Бисмарка и самой Пруссии.
* * *
Петербург, 9 октября
Недавно я получил очень восторженное письмо от кого-то, кто прочел в “Голосе”, будто я не присутствовал по болезни на каком-то славянском обеде, — а это было просто потому, что я в этот день обедал у знакомых, чтобы не подвергаться скуке слышать бесполезное и смешное пережевывание тех общих мест, которые тем более мне опротивели, что я сам этому содействовал. Людям так легко отвратить меня от моих собственных воззрений. И вот почему я ценю всех тех лиц, весьма немногочисленных, не производящих на меня этого впечатления, как, например, Самарин, который здесь в настоящее время и с которым я обедал у Ант. Блудовой. Я видел у нее ее брата Вадима, принужденного событиями вернуться в Россию. А по поводу этих событий, уже начинают находить антракт слишком длинным, и если представление должно продолжаться, то желали бы ускорить развязку. С другой стороны, ходят слухи о мире, и приписывают это дружественному вмешательству Российского императора, которому обе стороны расположены предложить роль судьи. Но я боюсь, к сожалению, что это слишком хорошо, чтобы быть верным, признавая, однако, что этот кроткий и доброжелательный человек, конечно, заслужил бы подобный триумф. Достоверно только то, что здесь сильно желали бы во что бы то ни стало предотвратить ужасную крайность — бомбардировку
Несмотря на обычные житейские события в Петербурге, все ждали конца, полного поражения Франции или кабального мира, в заключении которого главную роль отводилась вроде бы Александру II. Вот уж действительно, “не было ни гроша, а вдруг алтын”. Немцы обложили Париж кольцом и только и ждали команды о его бомбардировке, с которой, по слухам, примирился сам Гюго, если французы будут медлить с капитуляцией. И все-таки симпатий русских к французам было не отнять... Но на всякий случай многие дипломатические чиновники были отозваны из-за границы. Приехал и Вадим Дмитриевич Блудов...
* * *
Петербург, 8 июня
Вчера, в среду 7, телеграмма от Китти известила мне, что бедный-счастливый Сушков перестал страдать. Прощаясь с ним в Москве, я обещал ему, сам этому не веря, снова увидеться с ним в августе, и мне еще памятна доброжелательная и недоверчивая улыбка, с которой он выслушал эти слова. Это была прекрасная натура, в которой под детской впечатлительностью таилась незаурядная сила чувств и стремлений. Это лучше всего доказывает ясность его духа при приближении смерти...
Во всякую другую эпоху моей жизни он был бы одним из тех, которых мне больше всего недоставало бы, но теперь я сам до такой степени чувствую себя недолговечным, что большие сокрушения неуместны. Единственная дозволенная забота — не пережить одно или два существа, с которыми связан остаток жизни. Еще одна смерть, произведшая, вероятно, сильное впечатление на тебя и Marie — это смерть молодой и привлекательной графини Строгановой, рожденной Васильчиковой. Не передаю подробностей, потому что уверен, что вы уже знаете их через Marie Анненкову. — Главный интерес настоящей минуты, для меня по крайней мере, это процесс Нечаева, на котором я ежедневно присутствую по целым часам. Было бы невозможно пересказать вам всю эту животрепещущую действительность и все то грустное и роковое, что при этом обнаруживается...
Случилось так, как и предвидел Тютчев: Сушков скончался... И какая прекрасная эпитафия ему была в этом письме написана поэтом. Всего несколько строк, а за ними вся жизнь...
Вероятно, речь идет о смерти графини Татьяны Дмитриевны Строгановой (урожд. Васильчиковой; 1823—1871), вдовы шталмейстера Александра Сергеевича Строганова (1818—1864). Сообщившая эту грустную весть — вероятно, Мария Николаевна Анненкова (р. 1844), подруга дочерей Тютчева, впоследствии замужем за российским посланником в Вашингтоне К. В. Струве.
С начала июня 1871 года Тютчев внимательно следит за процессом суда над Сергеем Геннадьевичем Нечаевым (1847—1882), деятелем революционного террористического движения, в это время скрывавшегося за границей, и его напарниками. Поэта особенно интересует вся юридическая процедура, вероятно, и в связи с тем, что его сын Иван Федорович в это время выходит в ряды ведущих деятелей Фемиды в России.
* * *
Петербург, 13 июля
Наконец, вчера, 12-го, я, к счастью, получил вашу телеграмму, которую имел наивность ожидать на двадцать четыре часа раньше. По-видимому, Липецк находится где-то в Азии. Положительно все прекрасные изобретения цивилизации существуют у нас только в виде пародии. Интерес всех поглощен теперь процессом. Давно уже что-либо не производило на меня такого впечатления. Ежедневно в полдень надеваю вицмундир и отправляюсь на заседание — этим все сказано. Остаюсь там иногда до шести часов вечера. Теперь очередь защиты, и я имел случай слышать лучших адвокатов нашего молодого суда, и с истинным удовлетворением. Я не знал, что мы так далеко ушли. Вообще, весь этот судебный мир составляет как бы могучий зародыш новой России. Там чувствуется будущность, и будущность, слава Богу, совершенно иная, чем та среда, в которой мы теперь живем. Просто невероятно, до какой степени привился у нас правильный и самостоятельный суд. В нем нисколько не чувствуется неотесанности нововведения. Все делается легко и уверенно. Один из тех, чей талант доставил мне наиболее удовольствия, конечно, князь Урусов. К концу недели вынесен будет приговор обвиняемым первой категории, но их еще пять. Весь этот так называемый заговор, не представляющий никакой опасности для государства, имеет большое значение как симптом, а еще важнее — практикующие врачи.