Журнал Наш Современник 2001 #1
Шрифт:
— В лесу грибы собирал. Рыжиков тогда много было. Целый короб насобирал и присел покурить у лесной сторожки (что это за лесная сторожка была, я так и не спросил. Перебивать не хотелось). Сижу, курю, думаю о разном. На душе и грустно, и хорошо. Маму вспомнил. Лицо ее совсем забыл, но вот кажется все, что оно грустным и светлым у нее было. Тут и слова пришли…
Надо сказать, что говорить о грибах мы могли с ним бесконечно, как болельщики о футболе. Оба заядлые грибники были. Как начнем с ним про “грузди, обабки, рыжики, синявки”, другие из комнаты уходили — слюнки текли. Приходилось иногда и изменять кое-что в родных грибных местах. У нас, в бажовских
уж в таких делах не без греха…
Видел я Николая и в порыве творческой радости. Заскакивает он как-то в комнату (только что с вокзала приехал, билет в родную Вологду в предварительной кассе купил), а сам — аж сияет весь.
— Слушай, я экспромт сочинил, пока в троллейбусе ехал, — закричал он еще с порога: — Я уплыву на пароходе, потом поеду на подводе…
Не можем мы, пишущие, чутко-осторожными друг к другу быть. Если что не по тебе, надо сразу же правду-матку высказать. Да погорячее, чтобы “дошло”. Вот и я тогда. Еще не утихло радостное, стосковавшееся “И буду жить в своем народе!”, а я уже с замечанием:
— Что это у тебя за строка — “Потом еще на чем-то вроде”? Для рифмы, что ли?
Радостное возбуждение у Николая сразу на убыль пошло. Смотрит на меня своими сплошно-черными, чё, мол, тут непонятного? А потом, подумав, тихо так говорит:
— Да как ты не поймешь? Я ведь не знаю с е й ч а с, что там за оказия мне подвернется.
Помню Николая и беззащитно-грустным. Как-то после окончания сессии собирался я домой, в Свердловск. Николай почему-то не торопился в свою Вологду, хотя сессия у него тоже кончилась. Сидим вдвоем (все поразъехались уже), не спеша “посошок” потягиваем. Грустно было. Под настроение я и пожаловался Николаю, что дома не все у меня ладно — жена болеет,
квартиры своей нет. Николай сочувственно помалкивал. Потом вздохнул тяжело и говорит:
— Ничего. Обойдется. У тебя хоть какой-то, да все же тыл есть. Ждут тебя. А у меня и того нет — как говорится, ни дома, ни лома. Ехать бы вот надо, а к кому, кто ждет? По друзьям все мотаюсь. Надоел, поди, всем до чертиков…
Как резанули меня эти слова его. В первый раз слышал от него такое. Никогда не жаловался он на свое житье-бытье. Захотелось как-то помочь ему, забрать с собой. А куда? Сам у тещи на гнилых зубах жил, языком ее неласковым прикрывался.
…О том, как читал Николай Рубцов свои стихи, написано много. Не стоит повторяться. Действительно, это было какое-то “действо”. Скажу только, что когда он увлекался чтением, то терпеть не мог, чтобы ему каким-либо образом мешали. Резким и злым делался он тогда. Мог и запустить чем-нибудь в мешавшего, а то и просто прогнать всех слушателей к чертям.
В последний раз видел я Николая Рубцова радостным, когда он сдал госэкзамены. Выскочил из двери, за которой сидела комиссия, и, как мальчишка, “ура” закричал. Всех встречных и поперечных обнимал. Да и как ему было не радоваться, если он из всего своего рода рубцовского первым высшее образование получил…
Николая Рубцова
Уходит в бессмертье пророк, Посланец сиротского века. Лопаты затихли у ног, Укрыв от ветров человека.
Разгладили складки у рта, Натуру из рубищ и соли, И сняли беднягу с поста Хранителя слова и воли.
А мальчик, что мерзлым птенцом Поодаль присел на заборе, С таким же угрюмым лицом Мечтает о палубе в море.
Так недавно случилось со мной, когда вдруг в какой-то злой замороченный час — а добрых часов у нас становится, увы, все меньше и меньше — из гнетущей январской промозглости выплыли и зажили во мне полузабытые строчки Николая Рубцова: “И тихо так, как будто никогда уже не будет в жизни потрясений…” Несколько дней в никчемных заботах, раздражаясь или закипая отчего-то, я бормотал про себя: “Уже не будет в жизни потрясений…” — и обретал желанное душевное успокоение.
Конечно, я помнил волшебное, тончайшее по настрою и льющейся музыке слов продолжение этих строк:
И всей душой, которую не жаль Всю потопить в таинственном и милом, Овладевает светлая печаль, Как лунный свет овладевает миром…
И сами по себе стали вспоминаться другие стихи давно погибшего учителя и друга, пророческий смысл которых в полной мере открылся только сейчас, в дни утрат и потрясений. Их можно цитировать до бесконечности:
Огнем, враждой земля полным-полна, И близких всех душа не позабудет!.. …………………………………………….. Среди тревог великих и разбоя Горишь, горишь, как добрая душа… …………………………………………………… Что все мы, почти над кюветом, Несемся и дальше стрелой… …………………………………
……….. публикациями, близостью к Рубцову и с великим недоумением наблюдал за его тревогами и вечной тоской.
Николай пытался бодриться, писал шуточные стихи, распевал их в общежитских коридорах, а звучали они все равно грустно.
* * *
По давней традиции первокурсники Литинститута в начале учебного года проводят поэтический вечер, показывая преподавателям и старшим товарищам товар лицом. На вечере я продишканил нечто распевно-казачье с густым самогонным духманом, что в ту пору тоже никоим образом не поощрялось, а поэтому неожиданно сорвал толику аплодисментов от скептических слушателей. И тут бесшумно и властно меня взял под локоть кудрявый, грубовато-красивый парень (это был Саша Петров, поэт с Урала, его уже нет с нами), сказал торжественно: “Пойдем! Тебя зовет Коля!” — и потянул к выходу. Никакого Колю я не знал ни во сне, ни вживе, но почему-то понял — идти надо, кажется, даже сердчишко почаще запрядало.
В институтском дворике возле позеленевшего памятника Герцену стоял приземистый лысоватый мужичок в куцем осеннем пальтишке — ну точь-в-точь колхозный кладовщик — и сверлил меня маленькими пронзительными глазками цвета потемнелой вязовой коры, опушенными почти нарошными девичьими ресничками. “Это же Коля Рубцов!” — еще ближе подтолкнул меня к нему кудрявый. Мужичок еще некоторое время почти с ненавистью вглядывался в меня, а потом вдруг заморгал часто-часто и почти закричал: “У тебя нет России! Есенин пел про
Русь уходящую, я пою про Русь ушедшую, а у тебя никакой нет!”.
Последние слова прозвучали почти вопросительно, мне показалось даже, что глаза у Рубцова увлажнились. Я молчал, едва ли не перепуганный. Видно, моя покорливость ему понравилась. Он погладил меня по плечу, улыбнулся какой-то удлиненной забавной улыбкой и сказал совсем ласково: “Ну, пошли с нами!”. И мы пошли пить портвейн.
В тот же вечер я услышал стихи Рубцова, многие из которых он исполнял своим особенным речитативом под гитару. И пел, и просто читал он очень ясно и отчетливо, неуловимо подчеркивая музыку каждого слова, в такт помавая от груди и вверх маленькой крепкой рукой. Как в водяную воронку, втягивал он душу слушателя все глубже и глубже в свою печаль, да так, что притихшая компания не сразу могла прийти в себя даже после разудалой “Жалобы пьяницы”: