Журнал Наш Современник 2001 #3
Шрифт:
Так что же такое Америка? Что за люди американцы — люди, общенье которых с другими сводится к фразе “это твои проблемы”, и представленье которых о тяготах жизни не простирается дальше сломавшихся кондиционеров?
Попробую, более не отвлекаясь на частности, выразить суть американского образа жизни, как я ее понимаю. Разумеется, при этом будет упрощена и огрублена живая картина реальности — но это издержки, неизбежные при попытке выявить суть, сердцевину проблемы.
Американский мир — плоский и “отшлифованный” мир, мир поверхностей и подобий. Американец стремится существовать среди идеальных и гладких поверхностей — чтоб ни взгляд, ни душа не запнулись бы, не зацепились о какой-нибудь дискомфорт, заусенец, зазубрину мира. Удобство, приятность,
Здесь уместно напомнить о трансформации слова “комфорт”. В средневековых переводах Библии на английский язык это слово обозначало, ни много ни мало, нисхожденье Святого Духа. Позднее “комфорт” стал синонимом “утешения”: смысл слова снизился, но остался весомым. Теперь же “комфорт” означает всего лишь удобство.
Но достойно ли человека стремление жить в абсолютно комфортном, необременительном мире? Что стоит за всеобщим отходом от сущностей — к видимостям, от живой глубины бытия — к примитивному, плоскому миру подобий? Что означает отказ от высот и глубин, от онтологических “вертикалей” — что станется с человеком, когда он откажется нести бремя неизбывно трагического человеческого бытия?
Философ Мераб Мамардашвили говорил: “Человек есть непрерывное усилие стать человеком”. Жизнь, лишенная груза и боли бытийности — человеческой жизнью уже не является. Абсолютный комфорт (в современном его понимании) есть даже не смерть — ибо смерть как-то все же относится к бытию, — но нечто иное и более страшное: небытие.
Облегчение бремени человеческого существования — не то облегчение внешних условий жизни, что способствует проявлению и раскрытию человеческой сути
и, тем самым, ведет к укрепленью бытийности человека, — а облегчение, снимающее груз души, бремя совести и обязательства долга — есть страшный соблазн, есть угроза тому человеческому, что и делает нас людьми. Недаром народная русская речь иной раз ставит знак равенства между словом “облегчить” и словом “убить”: “облегчили, мол, старичка, взяли грех на душу…”
Люди, подпавшие под соблазн “облегчения”, стремятся уйти в виртуальный мир, мир торжествующей плоскости, где на экране мелькают подобия, тени людей, которые произносят подобия слов и изображают в своем шутовском мельтешенье подобие жизни. Ничего, что их, тех существ виртуального мира, на самом-то деле не существует, что их призрачный мир — в полном смысле слова мир потусторонний; зато в этом призрачном мире нет бремени бытия, нет трагичной реальности жизни.
Не случайно и роковые недуги, одолевшие человечество на исходе XХ века, есть, в сущности, проявленья единой болезни: отказа от бремени жизни. Вот, к примеру, наркотики. Суть опиатного опьянения в том, что человек, находящийся между реальностью и иллюзорным миром галлюцинаций, — выбирает последний. Он отворачивается от жизни, намеренно отсекает бытийные связи и наслаждается безопорным падением, которое сам наркоман принимает за свободный полет. Человек, возжелавший абсолютно необременительной жизни, расплачивается за это собственным бытием и, в конце концов, растворяется в пустоте.
(К слову скажем, что пьянство
национальная болезнь русских — окрашено совершенно иными тонами. В отличие от наркомана, пьющий человек вовсе не ищет ухода от мира — но жаждет преображенья реальности, ее просветленья, возгонки в иное и лучшее качество. Хмель в первой фазе своего действия как бы повышает степень бытийности человека, приоткрывает нам, захмелевшим, высоты и бездны — но тут я отсылаю читателя к бессмертной поэме В. Ерофеева “Москва-Петушки”.)
Другая беда человечества — СПИД. Но это ведь тоже, по сути, отсутствие воли к бытийности, нежеланье бороться за жизнь и нести ее тяготы — только выражается это на бессознательном, клеточном уровне. Иммунодефицит есть согласие человека погибнуть, его нежелание и неспособность бороться с “чужим” — за свое суверенное бытие
.
Думаю, этот тип отношения к бытию начал формироваться пятьсот лет назад. Тысячи переселенцев, покинувших земли отцов и переплывших Атлантику в поисках Нового Света — искали, конечно, не света, а золота. Колумбово плаванье 1492 года положило начало всемирному эксперименту, великой селекции — то есть отбору поклонников золотого тельца.
Но когда человек покидает отчизну не ради спасения жизни, не ради свободы своей и свободы детей — а ведь в эпоху великого переселения рабства в Европе уже не осталось: зато в вожделенной Америке оно еще как процветало! — когда человек оставляет отеческие гробы (эти “животворящие святыни”, по пушкинскому выражению) просто ради того, чтобы где-то, вдали от родины, разбогатеть — он совершает особый метафизический выбор.
Рождение наше и наша, еще предстоящая, смерть, и та жизнь, что лежит между ними — событья великого смысла, И место, и время рождения нашего есть не просто случайность, но — я верю в это — есть результат предбытийного выбора нашей души. Еще до того, как родимся, как явимся “быть”, мы уже выбираем: где, в какой точке мира, в какую эпоху, в каком языке и народе и в каком человеческом облике нам предстоит воплотиться? Где мы взрастим то зерно бытия, что вручено нам от Бога? И где мы умрем — чтоб затем возродиться для новой, уже беспечальной и радостной жизни в Божественной Истине?
К тому же, акт выбора родины не есть событие одномоментное, утонувшее в дебрях былого и потерявшее там, за давностью лет, актуальность — но это есть непрерывное, страстное, личное волевое усилие, непреходящий и творческий акт длиной в целую жизнь. Как я есть человек, лишь поскольку стремлюсь стать человеком — так и родина мне дана лишь постольку, поскольку душа моя к ней стремится и жаждет ее обрести.
Кто же я буду, когда откажусь от задачи взрастить свое личное бытие в той точке мира и в тот промежуток истории, что был избран моей до-бытийною и до-временной сутью? Ведь я нарушу, ни много ни мало, предвечный порядок вещей, откажусь от обета, совершу акт предательства — и в первую очередь предательства по отношенью к себе самому. Рожденье на родине и в народе отцов есть не просто случайность — но есть порученье, которое нам надлежит исполнять.
Поэтому долгий процесс становления, укрепленья и процветанья Америки есть, в своей онтологической сути, — история величайшей и з м е н ы.
Предвижу серьезное возражение: как быть с американскою литературой? Как мог народ, совершивший метафизическую измену, произвести культурный феномен такой мощи?
Но обратите внимание: большинство из великих писателей-американцев были, по взглядам своим и по творческим устремлениям, — антиамериканцами. Они жили, творили и думали — как бы против Америки, против потока американского массового сознания, против “великой американской мечты”. Нет ни одной из великих культур, творцы которой находились бы в столь напряженном, принципиальном противоречии с тем народом, из недр которого они вышли. Может быть, именно это противостоянье художника с национальной средой, с ее устремленьями и идеалами — и вызвало творческий всплеск такой силы. Так, именно ветер, задувающий против теченья реки, поднимает наиболее высокую и крутую волну.
О чем горевал Генри Торо — в своей страстной проповеди, прозвучавшей на весь мир с берегов Уолденского пруда? О том, что его соплеменники и современники живут искаженной, неправильной жизнью — и поэтому призывал всех вернуться к природе, почувствовать снова гармонию Божьего мира.
Почему самый любимый в России
американец, Эрнест Хемингуэй, так рвался вон из своей страны, так мало в ней жил — и лучшие, вдохновеннейшие страницы посвятил не Америке, а Парижу, Испании, Кубе?
Почему знаменитый роман Фицжеральда “Великий Гетсби” был поначалу принят в штыки американской критикой и читателями? Не потому ли, что этот роман — о крушении американской мечты, о соблазненности человека обманчиво-привлекательной пустотой?