Журнал Наш Современник 2006 #5
Шрифт:
Перед каждым из сидящих за столом стояла пол-литровая алюминиевая кружка, в которую дед Никита Хубов (так звали приглянувшегося мне плотника) наливал из бутылки внушающую страх порцию водки. На середине стола лежало полбуханки ржаного хлеба, от которой принявший свою дозу мастеровой отщипывал небольшой кусочек — скорее для того, чтобы его понюхать, чем закусить выпитое. Когда дошла очередь до меня, молодого начинающего реставратора, но уже знающего вкус водки и разбавленного спирта, который был незаменим в нашей работе, я невольно поежился, опасаясь ударить в грязь лицом перед “профессорами” питейного дела. Выпив залпом свои двести грамм, поспешно потянулся к спасительному хлебу, отломил добрую его половину и стал лихорадочно закусывать огненную влагу. “Так, москвич! Ты что, обедать сюда пришел? Обед будет позже, а сейчас только завтрак. Мы ведь тебе не тык-мандык деревенщина, а чик-чивирик
В работе люди сходятся быстро, особенно на таких малых пространствах, как земля кижского архитектурного ансамбля. Наблюдая внимательно за моими “рейдами” от небольшого амбара к дому Ошевнева с большемерными иконами на плечах, Борис Елупов со свойственным ему юмором, саркастическим, резковатым, но отнюдь не злым, заметил: “Наверняка, Савелка, быть тебе в раю за такую тьму Богов перенесенных”. А дня через три после нашей первой встречи пригласил он меня попариться в бане и посидеть за столом в его ерсневском доме. Тогда я впервые увидел кижанку — лодку, верой и правдой служащую каждому заонежскому хозяину.
Вечерело, дул порывистый ветер, на берегу вроде и не очень ощутимый. Когда же отчалили мы от пристани, онежская волна сразу дала о себе знать. Плыть-то до материка всего с километр, а покачало и промочило меня до нитки. Борис спокойно сидел на корме за рулем, курил неизменный “Беломор” фабрики Урицкого — другого табака не признавал — и казался мне человеком, который неотделим от этой воды, лесов, неба и силуэтов кижских церквей. Таким я его всегда вспоминал в городской суете, таким вижу и сейчас, когда давно уже нет его на бренной земле.
Елуповский дом понравился мне сразу — простой, основательный снаружи, а внутри необычайно уютный и теплый. Главное, что мне сразу бросилось в глаза и чем я не устаю восхищаться по сей день, — это потолочные перекрытия, набранные из широких массивных досок, до изысканного глянца обработанные топором и временем. Остальное было просто, но надежно. Большая печь с лежанкой; стол, занимающий добрую половину горницы, окна, выходящие на озеро и церкви Кижского погоста; лестницы — широкие, с удобным маршем и прочными перилами. Кроме горницы и спальных комнат на втором этаже мастерская для самых неотложных ремонтов и поделок, рядом с высоким и просторным сеновалом. Вот только входная дверь необычно низкая — чтобы не продувало дом в лютые заонежские морозы. Многие из моих друзей, прежде чем научились кланяться при входе в дом, понабивали себе памятные синяки и шишки на лбу.
Тогда основным и единственным источником света в Ерсневе были керосиновые лампы, и баня от этого казалась сказочно таинственной, совсем непохожей на комфортные залы и купальни в сандуновских номерах. Зато ныряние в сентябрьскую воду после обработки бренного твоего тела жгучими и ароматными вениками сравнимо было разве что с курортным плаванием где-нибудь в Пицунде. А какой ужин ждал нас на столе, обихоженном заботливыми и добрыми руками Бориной жены Валентины Ивановны, которую в молодости сосватал он и привез из крупного заонежского села Типиницы!
Рыба, сей же день наловленная, подавалась в вареном, жареном и копченом виде; утки, настрелянные хозяином, венчали трапезу, которая могла вызвать зависть у любого столичного гурмана. Выставив на роскошный стол три бутылки из Москвы еще привезенной водки, я был уверен в полном количественном соответствии своего взноса в послебанные посиделки. Но не знал я еще об особом ритуале заонежского выпивания. Потом только убедился (за многие годы богатого личного опыта), что все здесь способствует питейному процессу, делает его не будничным нанесением вреда здоровью, а доставляющим особое удовольствие, я бы сказал, возвышенным действом. Сейчас я предупреждаю молодежь, живущую и подрастающую в Ерсневе, об особой опасности общения с алкоголем в этих местах, легкостью привыкания на фоне природы могущего привести к необратимым и весьма печальным последствиям.
…Московские бутылки быстренько приказали долго жить, а у всех участников застолья, как говорится, хмеля не было ни в одном глазу. Немногословный хозяин решительно заявил, что пора поднимать паруса и плыть в деревню Волкостров, расположенную в пяти километрах от Ерснева. Мне хотелось, как новичку в здешних местах, все увидеть своими глазами, хотя за окнами стояла темень-тьмущая. Это обстоятельство придавало еще большую романтику путешествию решительно настроенных добытчиков. По пути я попросил Бориса разрешить мне почувствовать себя настоящим моряком и быть допущенным к кормилу. “Садись, Савелка, — великодушно обронил хозяин. — Вот только если намотаешь на винт тресты, ибо местами озеро мелкое, сам и будешь бороды эти распутывать”. Но разве могла меня остановить такая несущественная мелочь? Намотал я злополучной тресты на винт тотчас. Мотор-трескун заглох, наступило полное безмолвие, и пришлось мне, скоренько разоблачившись, окунуться в очень прохладную осеннюю водицу и неумелыми руками провести совсем не сложную операцию. Дальше “промысловое” судно повел Борис, а иначе бы мы и к утру не добрались до Волкострова.
Постучав в окошко одного из домов, разбудили готового к таким чрезвычайным происшествиям продавца, который, протирая глаза, снял замок с магазинной двери и пустил нас внутрь. Я достал деньги и широким жестом потребовал целых три бутылки. “Савелк, ты, чай, думаешь, что у меня бензин дармовой из-за трех бутылок лодку в такую даль гонять? Дай-ка нам, Петрович, ящик, да запиши расходы в мою графу должника”. Петрович, и глазом не моргнув, переложил в нашу большую сумку двадцать бутылок, ибо знал, что слово Елупова тверже камня и расчет за ним не задержится. Таковым было мое боевое крещение в полюбившемся на всю жизнь удивительном Заонежье.
Не подумай, читающий эти строки, что вся наша последующая совместная жизнь с Борисом Елуповым состояла из разгульных застолий и спиртовых промыслов. “Пьян да умен — два угодия в нем”. Пословица эта как нельзя лучше характеризовала отношение первоклассного плотника к работе, а настоящего хозяина — к нелегкой доле добытчика, устроителя домашнего быта, на своих плечах несущего постоянные заботы, каждый день и каждую ночь готового к суровым неожиданностям северного края.
* * *
Побывав той осенью в Карелии, я всем сердцем прикипел к удивительному озерному краю. Мне здесь нравилось все: опрятный, хорошо распланированный Петрозаводск с его обилием зелени, широкой, располагающей к прогулкам набережной, быстрой Лососинкой и тихими окраинами; маленькие районные города Пудож, Олонец, Медвежьегорск, Ланденпохья и Сортавала; поездки в те деревни и села, где были написаны иконы, которые мне посчастливилось реставрировать, могли оставить равнодушным только черствого человека, чуждого здешней красоте. Говоря словами очаровательной песни, “мне Карелия снится”, а когда поезд приближается к Петрозаводску, сердце начинает биться учащенно в предвкушении встречи с родными местами и людьми, ставшими мне дорогими и близкими.
В Карелии мне удалось сделать немало для возрождения памятников иконописи, созданных талантливыми северными мастерами в XV-XIX веках, а главное, для широкого ознакомления с ними наших современников. Вспоминая сейчас те атеистические советские времена, не перестаю удивляться, какие богатые выставки вновь открытых в Карелии икон смогли мы показать в залах Петрозаводска, Москвы, Ленинграда и даже в Кижах. Причем экспозиции, открываемые в Русском музее, выставочных залах Союза художников СССР и Союза художников КАССР, в Петрозаводском музее изобразительных искусств и в кижских храмах, сопровождались изданием научных каталогов, прекрасных альбомов, афиш и пригласительными билетами. Тысячи людей стремились не пропустить каждую из этих выставок. Газеты, журналы и телевидение не оставляли без внимания открытия реставраторов и музейных работников, минуя запреты на пропаганду церковного наследия. В Карелии кроме “Ленинской правды”, журналов “Север” и “Пунналипу” постоянную трибуну для наших статей, интервью и репортажей предоставила газета “Комсомолец”, бывшая тогда одним из лучших молодежных ежедневников России. Нашей работой интересовались местные художники, писатели, театральные деятели и представители инженерно-технического сословия. В Петрозаводске я познакомился и подружился с такими самобытными и одаренными творцами, как Тамара Юфа, Геннадий и Лео Ланкинены, Эдуард Акулов, Борис Поморцев, Дмитрий Балашов, московский художник и архитектор Савва Бродский. Из журналистов постоянно вспоминаю теплым словом Адлера Андреева, Геннадия Малышева, Александра Валентика, Эру Тарову, Виктора Черкасова. К сожалению, местные культурные начальники, начиная с министра и кончая директорами музеев, далеко не в восторге были от моих дел — их раздражала активность и казавшаяся надуманной любовь к нашей профессии. Ну, да я и в Москве постоянно вынужден был бороться с подводными течениями и искать пути к устранению препятствий со стороны чиновников, строго блюдущих драконовскую заповедь “держать и не пущать”. Теперь я думаю о действиях всех этих людей с оттенком грусти и печали, ибо они вносили посильный вклад в ослабление державы и, сами того не ведая, помогли отдать ее судьбу в руки Горбачева, Ельцина и прочих реформаторов, приведших страну к тому печальному состоянию, в котором она сейчас пребывает.