Журнал Наш Современник №4 (2002)
Шрифт:
С приветом, А. Чаковский.
16 мая 1980 г., исх. 22”
Итак, ответить, высказать свое мнение по поводу “полемики” вокруг моей книги “А. Н. Островский” было негде, а между тем нападки на нее продолжались. И в газетах, и в журналах. “Вопросы литературы” (орган академического Института мировой литературы и Союза писателей СССР) в № 9 за 1980 год опубликовали обсуждение моей книги. Здесь со всех сторон ее клевали уже упомянутый А. Анастасьев (“Оспаривая Островского”), В. Жданов (“А как быть с исторической правдой”), А. Дементьев (“Когда надо защищать хрестоматийные истины”), И. Дзеверин (“Несколько соображений общего характера”). Досталось на этом обсуждении и Ю. Лощицу (автору книги в той же серии “ЖЗЛ” “И. А. Гончаров”).
Заступился было за меня Сергей Баруздин, поместивший в редактируемом им журнале “Дружба народов” (1981, № 1) положительную рецензию на мою книгу, как тут же появилась
Долго еще в Москве и за ее пределами продолжалась возня вокруг моего “Островского”, но дело было не в Добролюбове с его “лучом в темном царстве”, не в “ревизии революционных демократов”, и, вообще, даже не в литературе. Благодать любви разлита в творениях Островского, придавая особый одухотворенный смысл “благополучным”, “счастливым” финалам его пьес. В его любимых героях есть то, что Достоевский назвал “прямотой” чувств и поведения, в чем видел воплощение русского цельного характера и с чем связывал “новое слово” драматурга.
Каждый великий художник живет соприкосновением вечного в своем творчестве с таким же влечением к вечному новых поколений. В конце 70-х годов (когда писалась моя книга об Островском) в русском национальном сознании кристаллизовалась идея православной духовности, как тысячелетнего нашего достояния. За книгу о великом русском драматурге я взялся случайно (по настоятельному, можно сказать, требованию заведующего редакцией “ЖЗЛ” С. Н. Семанова). Но постепенно погружаясь в ту эпоху, в среду, в которой жил и творил писатель, в его художественный мир, в психологию его любимых героев, я открыл для себя то, что было сродни самому моему духовному корню, что как бы ложилось органическим пластом на мой внутренний опыт, обогащая его. Никогда я не работал с такой духовной интенсивностью, подъемом, чем тогда, когда писал эту книгу (после двухгодичного вживания в материал написал ее за три-четыре месяца).
И то, что шло от Островского, от тысячелетней нашей веры, от пробуждающегося исторического самосознания, отзывалось, видимо, в конце кличем: “Да расточатся врази его!” — в адрес того поистине антихристова “темного царства”, котоpoe тогда уже надвигалось на страну в преддверии “перестройки-революции”. И щелкоперская рать этого “темного царства” подняла вой!
Глава IX
Освобождение
Г олод 1933 года. Замалчивание его в официальной “исторической науке” и
мистическая легенда о нем. Идеологическая обстановка в стране, когда писалась моя статья “Освобождение” — о романе М. Алексеева “Драчуны” и о голоде в Поволжье в 1933 году. Первый сигнал: в ЦК КПСС на совещании главных редакторов всех столичных изданий секретарь ЦК М. Зимянин осудил мою статью “Освобождение” в журнале “Волга”. Отрицательная оценка Генсеком Ю. Андроповым статьи “Освобождение” и решение Секретариата ЦК КПСС по поводу ее (январь 1983 г.). Советники Ю. Андропова в ЦК из числа западников-космополитов, “агентов влияния” — будущих “перестройщиков”. Травля меня в прессе. Поддержка ряда писателей. Реакция в Литературном институте — ожидаемая и неожиданная. Мое выступление на ученом совете Литинститута. Обсуждение моей статьи на секретариате правления Союза писателей РСФСР. Обличительные выступления на нем писателей-секретарей под председательством С. Михалкова и под надзором цековского цербера А. Беляева. Встречи с теми, кто меня громил. Поездка с М. Алексеевым в его родное село Монастырское, по местам его романа “Драчуны”
* * *
Летом 1982 года мне позвонил из Саратова Николай Егорович Палькин, главный редактор журнала “Волга”, и попросил меня написать для них статью о романе Михаила Алексеева “Драчуны”, опубликованном в предыдущем году в журнале “Наш современник”. Я согласился и решил прочитать все, что
“Драчуны” вызвали в памяти и личное, связанное с тридцать третьим годом, когда мне было семь с небольшим лет. Голод тогда, как я могу теперь судить, после “Драчунов”, лишь краем коснулся наших рязанских мещерских мест, в отличие от Поволжья. Но навсегда запомнил я слова матери: “Ничего нет страшнее голода”. Она еще и по голоду первых послереволюционных лет знала, что такое хлеб из крапивы, дубовой коры, из опилок, отдающих сыростью, из гречневой мякины, после нее все тело начинало щипать, когда утром умываешься, а когда идешь по росе, как иголками покалывает с ног до головы... Помню, как однажды, когда никого не было в избе, я зачерпнул деревянной ложкой мятую картошку из большой чашки и, услышав, как кто-то идет, подбежал к открытому окну, выходившему в огород, и бросил ложку вниз. Но никто в дом не вошел, мне, видимо, почудилось, что кто-то идет, и было так жаль, что поторопился бросить ложку. Второй раз я не решился взять картошку, боясь, что будет заметно. И помню — в тот год и долго еще потом мечтал я о том, что, когда вырасту, буду председателем колхоза, чтобы вдоволь есть блины. О том голодном 1933 годе я вспоминал в своей книге “Надежда исканий”, вышедшей в 1978 году (глава “В родительском доме”).
Народ может извлечь исторические уроки только из полноты своего опыта, сокрытие событий глубинных, трагических способно исказить, деформировать национальное, даже религиозное сознание. Литература, “историческая наука” молчали о тридцать третьем годе, а между тем вокруг него возникали целые мистические легенды. В 80-х годах посылал мне не переставая, и, видно, не одному мне, толстые конверты житель деревни из Могилевщины с машинописными отдельно сложенными листиками. В конце очередного “послания” каждый раз дата: такого-то числа, 92 года по Р. И., т. е. “по Рождеству Иванова”. О Порфирии Иванове многие слышали как об оригинальном человеке, который и сам жил, и других учил жить в единении с природой, ежедневно обливаться водой, ходить босиком по земле, по снегу и т. д. Но главное не это, а то, что Иванов Порфирий Корнеевич и сам себя считал, и после своей смерти продолжал оставаться в глазах своих поклонников “Господом Животворящим”, основателем “новой тотальной религии”, объединяющей “бывших христиан, мусульман и буддистов”. У новоявленной религии нашлись последователи — “ивановцы”, — среди них и тот, кто постоянно направлял мне письма с “посланиями” своих единоверцев. Но что меня поразило, так это следующее место: “Произошло это боговоплощение во время искусственно организованного голода 1933 года, когда умерло семь миллионов крестьян-христиан: коллективный народный вопль о помощи привел ко второму вочеловечиванию Бога. 25 апреля на Чувилкином бугре (в эпицентре голода) родился свыше Богочеловек второго пришествия — Господь Животворящий Порфирий Корнеевич Иванов”.
По поводу этого “второго боговоплощения”, как и миссионерских посланий с Могилевщины, я писал в 80-х годах: “Может быть, кому-то это смешно, а мне от этого жутко. Голод, массовое вымирание, неимоверные страдания народа, о чем у нас молчали полвека (как будто ничего этого не было) остались в недрах народной памяти и вот в данном случае обратились в болезненно-фантастическое “боговоплощение”. В самом эпицентре голода. В этом видится какое-то мистическое примирение с тем, с чем нельзя, собственно, примириться исторически. Не могли пройти бесследно те ужасы, именно из этих необъятных народных страданий и исторгается идея нравственного абсолюта. Так отозвался голод 1933 года в этой духовной фантасмагории. Вряд ли что-нибудь подобное было в истории возникновения религиозных идей; это наше, увы, “русское чудо”, новая социальная утопия, от которой мы никак не можем освободиться”.