Журнал Наш Современник №4 (2002)
Шрифт:
Ради этого абзаца статья М. Лобанова, собственно говоря, и написана”.
Это верно. Статью свою я писал ради того, чтобы обратить внимание на то, с каким постоянством внедряется в сознание людей идея релятивности, относительности всего и вся, в том числе в духовной, этической сфере. Тогда в ходу была мода на Бахтина, на его пресловутую амбивалентность.
Эти релятивность, амбивалентность были преддверием того плюрализма, который вскоре при Горбачеве-Яковлеве зальет всю нашу прессу цинизмом смешения всего и вся, понятий высокого и низменного, добра и зла, святого и сатанинского и обратится в мощное средство разрушения нашего великого государства.
Глава VIII
В предчувствии темного царства
П редощущение беды. Евреи в моей литературной жизни. Леонов о Симонове.
В моей жизни были переживания, духовные перевороты, которые, собственно, и определили мой путь как “внутреннего человека”.
Но начну я с одного потрясшего меня события — лета 1967 года, когда Израиль за несколько дней разгромил Египет. Я жил в то время под Москвой, в Левобережье, в хибарке (среди других садовых участков) моего земляка-рязанца, читая В. Розанова под возню мышей или крыс под полом. И всю книжную дребедень смахнуло, как пыль смерчем, когда я услышал о блицкpигe израильтян. Ужасом повеяло от мысли, что то же самое может случиться у нас. Я не испытывал, пожалуй, такого потрясения со времен, когда, учась в Московском университете, после войны прочитал в журнале “Америка” об опасении ученых, что со взрывом атомной бомбы в результате цепной реакции может расколоться земной шap. Опасения ученых так нa меня подействовали, что я с пронизывающим чувством жалости прощался с чудом во вселенной — Землей, со всем дорогим для меня на ней, с близкими мне людьми, с восходами солнца, закатами. И вот в ином роде, но нечто сходное по остроте воздействия — этот израильский блицкриг. Тогда, при военной мощи нашей страны мое восприятие происшедшего могло выглядеть в глазах “трезвомыслящих” болезнeннoй фантазией, бредом, достойным стать мишенью для хохмачей. Но это было предощущение, как я теперь вижу, страшного будущего, рождавшегося в подсознательной глубине откровения реальности, чему свидетелями мы стали ныне, с наступлением еврейского ига.
* * *
В начале моей литературной жизни первыми, кто оказал мне поддержку, были евреи. Автором первой внутренней рецензии на мою первую рукопись “Роман Л. Леонова “Русский лес” была Зоя Сергеевна Кедрина, увидевшая в ней “искру таланта” и рекомендовавшая ее для издательства “Советский писатель”. Первым откликом на вышедшую затем в 1958 году в этом издательстве мою книгу была рецензия Д. Старикова “Любовь критика” в “Литературной газете” в конце мая 1959 года, и проходила она по отделу, где заведующим был мой университетский товарищ Лазарь Шиндель (Л. Лазарев), с которым мы одно время жили вместе в одной комнате в студенческом общежитии нa Стромынке. Хвалебную внутреннюю рецензию на вторую рукопись “Время врывается в книги” для того же издательства “Советский писатель” дал Я. Эльсберг; и столь же хвалебную рецензию о вышедшей затем книге опубликовал В. Камянов в “Вопросах литературы” (в 1963 году). Когда распустили секцию критиков где-то в середине шестидесятых годов из-за идеологической неуправляемости сверху этой своенравной публикой, меня в числе еще двух критиков, Ф. Кузнецова и А. Туркова, избрали членом бюро секции прозаиков.
Но что-то во мне жило неподвластное этому “щедрому плену”. В конце пятидесятых годов в газету “Литература и жизнь” (нынешняя “Литературная Россия”), где я работал заведующим отделом литературы и искусства, пришел на должность заместителя главного редактора Александр Львович Дымшиц, переехавший в Москву из Ленинграда. И вскоре же попросил меня написать статью о К. Симонове. “Очень важно, чтобы написали именно вы”, — говорил он с доверительной нотой в голосе. Рассказывали о Дымшице, как начинал он после войны свою воспитательную миссию в качестве советского комиссара по культуре в оккупированной Германии. Положил перед немцами на стол револьвер и объявил: “Господа, вот перед вами революционный товарищ маузер, будем совместно работать, помня о нем”. Я был все-таки в другом положении и вежливо отказался писать о Симонове. Как фронтовик, я не верил Симонову, писавшему о войне. Эта псевдорусскость героизма солдат, которые умирают в бою “по-русски рубашку рванув на груди”... Конъюнктурная “перестройка” в оценке военных событий после “разоблачения культа личности” Хрущевым на XX съезде партии. Это наговаривание своих романов на диктофон, когда автору не до вживания в психологию, душевное состояние героев, не до правдивого, точного слова. И сам “образ жизни” в военное время этого любимца командующих фронтов и армий, не знающего, что такое передовая, смертельная опасность на войне.
Нет, я не мог и не стал писать о Симонове, это, впрочем, не повлияло, как мне казалось, на доброжелательное отношение ко мне Александра Львовича. Он не разглядел меня и тогда, когда в своей статье о современной критике (напечатанной в “Oгоньке”, 1966, № 41) писал о моей борьбе с критиками-нигилистами, навязывающими русским мыслителям чуждый им дух индивидуализма, разрушительного западничества, когда приводил мои слова о том, что в литературе наступает время “сильных духом”. Для него эти “сильные духом” были в каком угодно смысле, только не в моем (национально-патриотическом). Вскоре он понял это, как и для меня стало понятнее, что лучше всего в литературе, как и в жизни, — определенность отношений. Слышал я, что, умирая, он писал внутренние рецензии: вот это почему-то больше всего без всяких комментариев говорит моему воображению при имени этого человека.
Не выдержала лояльности ко мне и Зоя Сергеевна Кедрина, в одной из своих статей она явно метила в меня, “славянофила”, не называя прямо фамилии, может быть, пожалела, что в свое время поддержала меня.
А Дима Стариков, уже будучи заместителем главного редактора журнала “Октябрь”, где-то в конце 60-х годов отчитал меня в нем за цитирование Вл. Соловьева. Всего-то мной приводилась, и без всякой апологии, соловьевская фраза о народности, но мой критик был начеку уже при одном имени этого философа, ссылаясь на Ленина, который исключил Вл. Соловьева из представленного Луначарским списка тех выдающихся личностей, кому предполагалось поставить памятник в Москве. После этого, встретившись как-то случайно с Димой, я насел на него с Вл. Соловьевым: знает ли он, что Соловьев был против русского шовинизма, против русификации Украины и Белоруссии, против дискриминации украинского, белорусcкoгo языков. Знает ли он, наконец, о том, что Соловьев был яростным врагом антисемитизма, что он перед смертью молился за евреев! При последних словах Дима даже как-то встрепенулся, крутнул головой и посмотрел на меня с несколько загадочной улыбкой. Через некоторое время, при встрече, он баском доложил, что та статья в “Октябре” вошла в его новую книгу, но там уже не будет того места с Вл. Соловьевым.
Но закончу о К. Симонове. Помнится, в конце мая 1959 года приехали мы на переделкинскую дачу Леонида Максимовича Леонова поздравить его с шестидесятилетием. Мы — это главный редактор газеты “Литература и жизнь” Виктор Полторацкий, член редколлегии Виталий Василевский (прозаик, очеркист, из священнического рода, напуганный этим, видимо, на всю жизнь) и я, работавший в этой газете. Провожая нас, стоя у ворот около нашей машины, которую он погладил, как живое существо, Леонид Максимович после короткого, не помню по какому поводу начатого разговора о Симонове вдруг принял согбенную позу, рукой коснулся земли: “Бьют челом болярину Константину челядь и слуги его”.
Это была, конечно, леоновская игра в юродство, у него были вообще артистические данные (особенно — мимические и голосовые), но за этой игрой был свой смысл. Симонов вел себя как “болярин”, во всяком случае, как “хозяин советской литературы”. Однажды я был свидетелем следующего. Шло собрание московских писателей по выборам делегатов на предстоящий всесоюзный писательский съезд (где-то в шестидесятых годах). Из середины зала поднялся с места Борис Слуцкий и прокурорским голосом (недаром он был в войну военным юристом, выносившим приговоры) потребовал ответа, почему писатель, являющийся членом московской писательской организации, баллотируется не в Москве, а в другом городе, в другой писательской организации. Зал, состоявший в большинстве из евреев, зашумел. Когда-то работавший вместе со мной в Литературном институте поэт А. Коваленков рассказывал мне, как, будучи членом избирательной комиссии по выборам на одном из писательских съездов, он был поражен ненавистью к Шолохову: его фамилию не просто зачеркивали в списке, а выдирали с бумагой. То же самое ожидало в Москве и Леонида Соболева, руководителя ненавистного им Союза писателей России. Поэтому он вынужден был баллотироваться в Казани.
Видно было, как разыгрывался заранее спланированный сценарий расправы с Соболевым. Константин Симонов, председательствовавший на собрании, со сцены, стоя посредине стола, с “благородным грассированием” (говорили, что из-за невыговаривания “р” он заменил свое настоящее имя Кирилл на Константина) барски бросал в зал, что обстоятельства могут быть всякие, но в принципе он согласен, что писатель должен избираться в своей писательской организации. Я никогда не видел, чтобы обычно спокойный, с размеренной, под стук трости, походкой Леонид Сергеевич был так взволнован. Он быстро подошел к трибуне, с ходу начал говорить, что он не мальчик, чтобы не понимать, о чем и о ком идет речь. Слова его потонули в шуме.