Журнал Наш Современник №6 (2002)
Шрифт:
* * *
Жилины, а не Костылины (мировая тяга не для Костылиных, конечно); Гриневы, а не Швабрины; Мелеховы и Соколовы, а не генералы Власовы, “в чем-то, ясно, неоднозначные”, и не комитеты и комплоты дезертирских матерей. Вам не нравятся “все трагедии да трагедии”? Но что же, поистине серьезное не трагично. Мировой вопрос не устранить наведением на планету глобального (будто бы) лоска-упорядочения. И если участие России в мировом вопросе трагично, то оно же и серьезно — хотя бы кого-то больше устроило бы участие-комедия.
Не хочу перстня носить, как и не хочу креста нести — дело, разумеется, комфортное. Пушкина от глобального
Впрочем, сегодня едва ли кто станет спорить: из внешнего мира вполне может проникнуть куда хочешь и вселенской силы погибель; язва, мор и прочее (про оживотнение мы уже говорили в самом начале). Летал же недавно черный человек, помахивая дубиной и посвистывая зверем соловьем-разбойником, над милым Моцарту и Пушкину Дунаем? Теперь вот он разлетался над Центральною Азией. Сами понимаете, как там, от этого, изменилось “качество жизни”.
* * *
Исцеление от мора и язв нового варварства — конечно, тоже без Пушкина не обойдется. Есть, есть и иные скрижали; однако проповедовать по поводу этих святынь каждый ли имеет право. А у Пушкина тоже сказано, что струпья варварских красок с первоначальной картины замысла и промысла спадут; что чудное мгновенье вернется, в том-то его и назначение. Закон и высокий, и человеческий; так что повторяя его начертанья без напыщенной кафедральности, мы ближе к делу, чем кто-либо, способный Пушкина еще за что-то и журить либо разъяснять в нем что-то, как будто приставлен к Пушкину свыше и свысока.
Что вы пришли к Пушкину со стороны — да; похвальное слово вашей честности. Но зачем морочить честной народ, будто вы свыше? Так, кстати, и Сальери о себе думал.
* * *
Что же до здраво и живительно всемирного, то как оно было охотно, ответственно и живо принято Пушкиным (Владимир, равноапостольный, тоже брал “со стороны”), так уже вместе с Пушкиным оно вошло в русскую литературу и проникло ее всю.
В какой степени возможно обратное: утверждение Пушкина на правах всемирного авторитета, вхождение его самого в качестве безусловного классика в мировой пантеон?
Изобилие зарубежных работ в области пушкиноведения и их высокая (высочайшая) ценность не могут заслонить от нас такого уникального феномена-парадокса, как “непереводимость” Пушкина. Но если попытаться найти для этого парадокса логичное — и не техническое, а существенное объяснение, то оно подчеркнет все то же: безмерную полноту Пушкина. Поможет оно опознать и то, что в литературе послепушкинской Пушкину наиболее родственно.
* * *
Перевод есть профессия или бизнес; перевод есть реклама; перевод есть техническая проблема; перевод есть благородное художественное упражнение; перевод есть благороднейшая же служба взаимопонимания, сближения, обогащения и т. п.; перевод есть вопрос острейшего философского содержания.
Быть “непереведенным на сегодня” может многое; сегодня переведенное не лучшим образом — завтра будет переведено лучше. Переводимо любое отдельное, не безмерно содержательное; переводимы и энциклопедии, даже “энциклопедии жизни”; они содержательны весьма и весьма, но жизнь в них заведомо переструктурирована-упорядочена, разъята и перераспределена с облегчением переводческой задачи.
Есть ли, однако, что-то непереводимое в принципе ? (И
Непереводимо в принципе — только подлинное “все”. Только перевод ВСЕГО — задача принципиально абсурдная. И если есть русское “все”, то как раз оно и не должно иметь себе перевода; и только оно, поскольку его живое развитие не завершено, — никак не способно найти себе живого же адекватного выражения ни в каком нерусскоязычном “аналоге”. Возможен ли перевод на иностранный язык России в целом?
“Абсолютно адекватный аналог” и возможен, и нужен, и охранительно-спасителен лишь для того, что само, в своей живой полноте, сходит с жизненной сцены. Иначе как в стороннем “аналоге” уходящее и не может удержать свою реальность, наглядность и убедительность. Совершенно точный, равноценный перевод на иной язык для Пушкина как “нашего всего” (то есть всей России) может быть исполнен лишь “после России”, если только подобная прогностика уместна. (Согласно же прогностике несколько иной — если только блестяще-виртуальный и мультимедийный аналог “всей России” кто-то и докажет, что изготовил, то сама Россия как совершенно излишний дубликат этому чуду будет немедленно и спокойно упразднена без всякого сожаления. Да и “аналог” будет задвинут куда-нибудь как можно подальше в ихней мультмедиатеке.)
Непереводимость Пушкина есть подтверждение сразу двух истин, или же истины двуединой: что Пушкин и в самом деле (не риторически, а буквально) “наше всё”, со своим полным представительством за живую Россию — и что Россия действительно продолжает свою полноценную жизнь, внутри которой разворачивает по-прежнему, все заново и заново, свое существо Пушкин.
* * *
На вопрос, почему возможно русское все в одном человеке и почему такая вместительность оказалась долей России, есть ответ из прописей определенного рода.
Почему Пушкин и народовед, и философ, и исследователь человека, и теоретик любых искусств, и историк, и политолог, и футуролог? Почему с ним даже при величайших личных талантах не сравниться ни Соловьевым Сергею и Владимиру Сергеевичу (история и экстатичная “философия”), ни прогрессивному Льву Выготскому (скажем, психология), ни какому этнографу-статистику, ни, какому-либо еще, социологу, публицисту, ученому целеполагателю для будущего? Например, Столыпину: чем не глубокий эконом, социолог и футуролог; а он ли умней Пушкина? Уж не говорим о каком-то Померанце.
Ответ из прописей. В деспотичной тоталитарной России все специальные виды знания об обществе, политике и человеке, а особенно все виды прямого и гласного высказывания об этом были жестоко подавлены. В этих зверских условиях литература и вынуждена была брать на себя, и т. д., и т. п.
Добавим из непрописного лишь немногое, но важное для эстетики. Высшее и глубочайшее целостное знание о человеке и обществе только литературе и доступно, и оно свойственно ей в принципе, а вовсе не по вине тоталитаристов. А никакие иные “прямые виды гласного” и специального знания никогда и ни при какой своей свободе не достигнут той полноты и всевместительности, что посильны художественному. В этой живой полноте, а не в “специфике поэтического языка” (Якобсон; Тынянов; Лотман) заключена сущность и особенность художественности. От Гомера, “Слова о полку Игореве”, Шекспира и Пушкина до Есенина и Шолохова — при чем тут “цензура”?