Журнал «Юность» №01/2024
Шрифт:
– Тогда у меня можешь перекантоваться. Нужник на улице, сразу говорю. Деньги вперед.
Я протянул ему пятитысячную, и парень ловко спрятал ее в карман.
– Как тебя зовут-то, художник?
– Егор.
– Ну, здорово, Ягорушка. Я Димас. – Он протянул мне загорелую ладонь со следами машинной смазки.
Мы проехали еще несколько километров, и Димас лихо зарулил на обочину.
– Мне еще до райцентра махнуть надо, так что ты давай, погуляй немного. К вечеру приходи к дому с зелеными воротами. В палисаднике у меня два гладиолуса еще не отцвели – не заблудишься.
– Ты меня сейчас разыгрываешь? Какие гладиолусы?
Не то что мне было жаль денег, но, во-первых, оставаться на улице не хотелось. Во-вторых,
– Ой, да не мороси ты. Спросишь в деревне, где Димас Соколов живет, – тебе любой пес дорогу покажет.
– А сейчас куда идти?
– По той тропке спустишься. В реку упрешься, там разберешься. Лан, некогда мне.
Димас практически вытолкнул меня из салона, и машина, взвизгнув шинами, умчалась. В первую секунду я спохватился, что не обратил внимания на номер, но потом махнул рукой.
Тропинка, застеленная прелой листвой, ныряла в чащу леса. Плотный влажный воздух был наполнен едва уловимыми звуками: шорохами, легким треском, вскриками птиц. Но жутко не было. Только обострились чувства и подстегивало азартное любопытство. По сторонам росли грибы. Мои микологические познания начинались и заканчивались в Амстердаме, поэтому сейчас я узнал только мухоморы. Их жирные крапчатые шляпы весело разбавляли охристо-зеленую палитру леса. Я настолько проникся величавым безразличием леса, что разочарованно усмехнулся, когда лес поредел и вместо избушки с частоколом, увешанным черепами, впереди показалась река.
Но это зрелище было еще сильнее.
Берег, на котором я стоял, порос изумрудной плюшевой травой. А напротив отвесно поднимались скалы, демонстрируя пласты породы. Сотни серых, коричневых, охристых оттенков переплетались в природной облицовке огромной стены. У меня закружилась голова от их многообразия и гармонии. То там, то здесь на утесах виднелись деревья с причудливо изогнутыми стволами и раскидистыми кронами. Стальное зеркало реки отражало пасмурное небо, и лишь мелкая ртутная рябь изредка пробегала по ней. Я невольно прикоснулся к рюкзаку, в котором лежала упаковка лировских карандашей двадцати четырех несчастных оттенков.
Пока я разглядывал природные краски, на поверхности реки показался небольшой паром. Он легко, как игрушечный, скользил по поверхности. Я спустился с холма и двинулся к реке.
На пароме стоял крепкий высокий старик в лисьей шапке, с которой свисал хвост. Он отталкивался от дна шестом, двигая посудину к берегу. Наконец дощатая палуба мягко уткнулась в песок.
– Здравствуйте! – громко сказал я.
Но паромщик не отреагировал, так и продолжая опираться на шест. «Может, глухонемой», – подумал я, почему-то вспомнив могучего тургеневского Герасима.
– А Набережный Утес на той стороне? – решил задать я контрольный вопрос.
– Ну чего орешь-то? – спокойно ответил дед, степенно разгибаясь и ставя шест в подставку. – Садись. Скоро обратно пойдем, коли тебе в Набережный.
Я шагнул на потемневший, но крепкий настил. Он уютно скрипнул под ногами. Местами виднелись заплатки из свежих досок, плотно вогнанные между старыми и выделяющиеся лишь цветом.
Минут через двадцать паром медленно поплыл на другую сторону. Пейзаж захватил меня. Сумрачное очарование леса уже рассеялось, и здесь, посреди широкой глади реки, пришло чувство простора. Неизменным оставалось только суровое безразличие природы. Ей очевидно нет дела ни до меня, ни до моих мыслей. Я посмотрел на старика. Он стоял у края парома и смотрел вдаль. Его восточные глаза были насыщенно-карего цвета, совсем не тронутые старческой мутью. Седая борода будто срослась на висках с рыжим мехом шапки, не вызывая извечного диссонанса между оттенками золотого и серебряного. Добротный коричневый полушубок с остриженным внутри мехом, вероятно, для облегчения тепловых свойств, лоснился на рукавах и карманах. Этот лоск не воссоздать никакими современными технологиями,
– Можно я посижу здесь? – спросил я старика.
Он мазнул по мне взглядом из-под дремучих бровей, и мне почему-то стало стыдно за свою кислотную куртку: слишком яркая краска выбивалась из общей палитры.
– Сиди, коли заняться нечем, – скупо ответил он. Достал из ящика веревку и принялся вязать узлы.
Я снял куртку и положил под спину. Руки чесались сделать набросок, но я медлил. Казалось, если я сделаю это без разрешения, то нарушу очень важную заповедь человеческого уединения. Старик медленно и обстоятельно щупал веревку крепкими пальцами цвета красного дерева. Пальцы не разгибались до конца, будто и впрямь были деревянными, но это не мешало ему ловко переплетать веревку, создавая какой-то замысловатый узор. Рука была огромной, и я непроизвольно сжал свою: кулак старика был раза в два крупнее моего.
– А можно я вас нарисую? – неожиданно для себя спросил я.
– Защем? – переспросил старик, и мягкое башкирское его «щ» придало мне храбрости, словно показывая, что под корой сокрыта мягкая сердцевина.
– Я художник… – Я замялся, откашлялся: что бы я сейчас ни сказал, все бы звучало как оправдание, поэтому начинать следовало с правды. – Плохой художник. Но хочу еще раз попробовать стать лучше.
Старик посмотрел на меня. Я никогда не видел такого взгляда. В его глазах не было ни доброты, ни понимания, ни, напротив, осуждения. В них была справедливость. Так должна смотреть правда, если она существует. Без ложных оттенков суровости или сострадания. Беспримесная, открытая и честная.
– Так рисуй: вон рещка, вон рущей.
Я достал альбом и послушно вперился глазами в пейзаж.
Скалистая гряда удивительно графично перекочевала на лист. Я не заметил, как увлекся.
Спустя около получаса я огляделся. Старик возился с рыболовной сетью. Он будто почувствовал мое движение и вдруг сказал:
– И не сосчитать, сколько годов я здесь служу, а не видел ни одного одинакового дня. Это хорошо, что ты рисуешь. Дни не повторяются, а память все не удержит.
– Как вас зовут?
Старик явно был не из разговорчивых, и потому я решил ковать, пока горячо.
– Хароном люди кличут. – Он едва заметно усмехнулся в бороду, и меня снова обволокло его мягкое произношение.
– Вы на него совсем не похожи, – сказал я.
– Если камень назвать лодкой, он все равно не поплывет, – ответил старик. И добавил: – Мать меня Хайдаром назвала. Говорила, значит «лев».
Его руки остановились на некоторое время. Он вспоминал. И я тоже ясно увидел женщину с изумительно белой кожей и нежным взглядом миндалевидных глаз. Видение было настолько яркое, что я тут же сделал набросок: платок, низко прикрывающий лоб, восточные темные глаза, четкий рисунок губ. И монисто. Не знаю, носила ли мать Хайдара монисто, но у меня в голове слышался его мелодичный звон. Карандаш скользил легко, и женщина оживала – словно в покадровом графическом мультфильме. Женщина за шитьем. Женщина у колыбели. Женщина кормит ребенка грудью.