Журнал «Юность» №09/2022
Шрифт:
Вселенная внутри сжимается под тихую песню птицы, готовой прыгнуть в пасть твоему волку.
Лжецы делятся на два типа: на тех, кто сандаловые благовония, и тех, кто море.
Третьи – тьма и пустота.
Третьи – правда на зубах-айсбергах в волчьих ртах, раскрашенных кармином.
В глубине меня растет твой голод.
Пальцы перебирают темноту, сминая твое лицо в бумажный ком. Дергаю тебя по странице. Вырываю себе хребет.
Я Ван Гог.
Ты Пинки Пай.
Алексей Тапуть
Родился в 1980 году в Калининграде, окончил философский факультет Калининградского государственного университета. Работает копирайтером.
Автор критических статей о современном искусстве, рецензий и текстов к выставкам и фотокнигам. Участник художественных проектов.
Публиковался
Итальянец
Ребенок ищет не то, что спрятано, а то, что он хочет найти. Я хочу найти одиннадцатилетнего мальчика в квартире во вьетнамском городке Вунг-тау. Мой папа в начале 90-х работал там по контракту на нефтевышке. Мама потихоньку сходила с ума от скуки. Я открываю дребезжащую фанерную дверь. Вся квартира наполнена узнаваемым запахом: жирный и пряный дух из забегаловки через дорогу, смешанный с ароматом фруктового мыла из вечно приоткрытого стенного шкафа. Я разуваюсь и иду по плиточному полу главной комнаты: его небольшие, слегка выступающие друг над другом части – словно шоколадки, застывшие в странном геометрическом шторме. Босые ноги помнят не хуже глаз. Стены отштукатурены до матовой белесости – к ним приятно прислоняться взмокшими затылком и спиной, чтобы немного остыть после тропической жары. Ослепительный квадрат под почти невидимым из-за солнца тюлем – окно. Кондиционер под ним не работает – снаружи доносится мерный гул, который как-то связан с отключением электричества во всем микрорайоне. Под коротким подоконником – два крепких кресла из темного дерева, несъедобного для насекомых, и такой же столик между ними. На столике – вазочка с букетом пластиковых цветов. Напротив кресел – огромный телевизор с тугими ручками переключения каналов. Советская громадина, с трудом дошагавшая до тогдашней современности на длинных тоненьких ножках. Нечто среднее между лакированной избушкой и пузатым гробом. Угол выпуклого кинескопа цвета грозовой тучи приятно нюхать – пыльное электричество ласково щекочет ноздри. Слева от окна, в углу, – моя кровать с голубоватым прямоугольником балдахина, а напротив – такая же кровать родителей. Когда ткань балдахина приподнимают, слышен легкий синтетический треск. Больше в этой комнате нет ничего. Я хотел найти ребенка, но ему негде спрятаться. Я входил в эту квартиру тысячу раз – вбегал со смехом или медленно выходил, смаргивая остатки слез. Я могу переместиться туда в любой момент. И до сих пор делаю это почти каждый день. И вот я здесь и снова пытаюсь понять: зачем я ищу этого одиннадцатилетнего мальчика? Что я хочу у него узнать?
Мама опять приготовила долму. Она сделала ее вместе с тетей Стеллой – соседкой со второго этажа, которая постоянно что-то пекла, жарила и варила на своей маленькой, пропахшей специями кухне. Мне нравилась тетя Стелла – добрая, с нежным низким голосом и огромными, как будто всегда влажными темными глазами. Мне не нравилось, что, когда мама возвращалась домой с очередным блюдом или рецептом, от нее всегда пахло вином. После она то медленно ходила по квартире и плакала, то, почти не двигаясь, сидела перед телевизором, не обращая на меня внимания, то начинала обнимать, целовать и хвалить. Это происходило, когда отец уезжал на двухнедельную смену, и я ждал дня его отъезда с растущей тоской. Такой, о которой, наверное, можно говорить только с младенцами, но у нас в микрорайоне, по-моему, даже не было роддома. Дети здесь появлялись сразу – взрослые и вместе с родителями – сначала по трапу из самолета, потом, через тряску и мрачный, гудящий зной азиатской дороги – из автобуса, который после часовых вихляний наконец подвозил их к аккуратному въезду в наш огороженный микрорайон из сорока пятиэтажек, где жили советские специалисты.
Долму я не любил и даже немного побаивался – мокрые свертки, похожие на подкидышей у подъезда детского дома, как у Диккенса, – в тряпье и присыпанные снегом. От кисловатого аромата вареного виноградного листа, смешанного с густым мясным духом, кружилась голова, но дымящаяся тарелка уже стояла передо мной. Я медленно поднял вилку, подцепил ею бугристый зеленый кулечек и, зажмурившись, понес его ко рту.
«Как дела в школе?» – Мама слишком резко отвернулась от плиты, неловко выронила половник, и он с грохотом упал на плиточный пол. Я поморщился. Негромко, словно виновато кашлянув, она повторила вопрос. «Все хорошо», – промямлил я, давя вилкой очередной зеленый сверток, пока он не превратился в рисово-мясную массу. Мама, прищурившись, посмотрела на меня и открыла холодильник. Я опустил глаза в тарелку. Все было совсем не хорошо. Вчера на математике мой сосед по парте по кличке Итальянец показал мне фотографию моей умершей собаки, Атоса. Оказалось, что он украл карточку у меня, когда был у нас в гостях. Я хранил фото в старой жестяной коробочке из-под леденцов. Когда я ее открывал, коробочка издавала приятный округло-металлический звук. Итальянец просто забрал ее, и все: если он решал что-то сделать, пытаться остановить его было бесполезно. На следующий день в школе он бегал с фотографией между партами и кричал, что я плачу и целую ее каждый
В дверь громко постучали, и мама пошла открывать. Замок щелкнул, и я услышал знакомый голос – слишком громкий для такого маленького коридора, как у нас. «Сереж, к тебе», – странным, словно замедленным голосом сказала мама. Я вылез из-за стола и вышел в коридор. В отличие от меня Итальянец (а это был он) утомительно много говорил даже со взрослыми, часто смеялся и дурачился – мог специально прокричать петухом на пении или громко пукнуть на физкультуре. Вот и сейчас, увидев меня, он сдернул с головы панамку и присел перед нами в каком-то подобии реверанса. Мама, покачиваясь, рассмеялась. Я кивнул Итальянцу и пошел переодеваться. В комнате я услышал, что он начал кривляться – нес какую-то ерунду, пародируя диктора с телевидения, и, судя по повторному маминому смеху, – очень удачно. Конечно, он не был настоящим итальянцем. По-моему, он не был даже грузином, хотя школа здесь была маленьким Советским Союзом – каждое утро она заполнялась многонациональной, крикливой и монолитно-дружной массой, в которой мне не всегда находилось место.
«Ну что, пошли? Готов?» – Итальянец приобнял меня, и я почувствовал его знакомый странный запах – смесь пота и чего-то еще, специй, что ли.
«Не знаю, я думал, ты…» Но он уже не слушал и тащил меня на улицу.
«Ты куда? А доесть?» – крикнула мама, но я уже закрывал дверь. Последнее, что я услышал, закрывая дверь, – звон тарелки, выскользнувшей из непослушных маминых рук.
Ему почему-то долго не могли придумать прозвище. Когда же оно наконец появилось, все в классе как-то сразу поняли, что это – оно. По-моему, это поняли даже учителя. Он сам потом еще удивлялся – чего это мы так долго ждали. Все же ведь было ясно с самого начала – Итальянец.
В школу он пришел не как все – 1 сентября, а на несколько дней позже. Потом он хвастался, что у его отца такая важная работа, что его не хотели отпускать в этот занюханный Вьетнам. Александра Геннадьевна не представила его перед классом, как обычно делала с другими новыми учениками, а просто стояла с ним у двери, ища просвет в примолкших ребячьих рядах. В новеньком было что-то от молодого бычка, вышедшего из хлева в свою первую весну. Он с любопытством осматривал класс, вращая по сторонам большой головой с аккуратным одуванчиком темных кудрей. Его круглые румяные щеки при этом как-то жизнерадостно подрагивали. Портфель он держал перед собой как щит, в коротких руках. В отличие от моих, они уже начали покрываться черными взрослыми волосками.
Обычно всех сажали так – мальчик-девочка, девочка-мальчик. Но моя соседка Женя уехала домой в конце августа, и место было свободно. Именно на него и указала новенькому учительница. Все вдруг обернулись на меня.
У окна, рядом с местом Жени, стояла деревянная кадка с пальмой. Сочно-зеленый пучок ее вытянутых листьев на самом верху тонкого изогнутого ствола был увенчан гигантским цветком, нависавшим надо мной. У цветка были красные, мощно изогнутые лепестки, каждый – примерно с руку нашего физрука. Мне очень нравилось сидеть под пальмой – по ее тени на парте я без часов научился понимать, долго ли до конца урока, а по утрам, когда в классе еще никого не было, она часто выслушивала мои негромкие жалобы. В общем, мне казалось, что мы с пальмой отлично понимаем друг друга.
Новый мальчик вразвалку шел к месту, и его пышные бока подрагивали под слишком короткой для такого крупного тела футболкой. Неузнаваемый мультипликационный герой бугристо перекатывался на его груди. Пластиковые шлепки как бы нехотя били по толстым пяткам. Протискиваясь ко мне за парту, он так отклячил зад, туго обтянутый короткими полосатыми шортами (две внушительные половинки монохромного арбуза), что задел мою пальму. Кадка угрожающе накренилась, но устояла. Зато на мою раскрытую тетрадь нежно спланировали два цветочных лепестка. Класс глухо засмеялся и зашушукался. Новичок широко улыбнулся, потом резко собрал полные губы в трубочку, встряхнул кудрями, словно пианист, и, комично охнув, опустился на стул. Ребята вновь негромко загалдели, но учительница хлопнула в ладоши и постучала ручкой о стол. Все затихли. Мой новый сосед лениво достал из портфеля учебник, пенал и тетрадку. Потом неожиданно повернулся ко мне, одной рукой смахнул на пол лепестки цветка, а вторую лодочкой протянул под партой в мою сторону. «Будем», – тихим басом сказал он, глядя на меня голубыми, слишком честными глазами. Я пожал его холодную и липкую руку. Его губы вновь растянулись в странную, словно резиновую улыбку. «Семен, – вновь негромко, но внушительно сказал он, – Семен Карчинелли».