Журналист: Назад в СССР
Шрифт:
Тем временем писатель все так же молчал, угрюмо глядя куда-то мимо нас и нервно покусывая губу. В таких случаях говорят: слышно, как муха жужжит под потолком.
— Владлен Борисович, — проникновенно молвил Сотников. — Я чувствую, что вы с нами неискренни. И поэтому не вижу и никакого смысла в дальнейшем продолжении нашей беседы. Давайте тогда прощаться, что ли.
Воронов издал нечленораздельный, сдавленный звук и беспокойно заерзал в постели, словно одновременно хотел и привлечь наше внимание, и защититься от чего-то. Лицо его вдруг приобрело плаксивое, страдальческое
И вдруг я понял.
Да ведь он боится!
Да-да, этот Воронов явно чего-то боится, причем боится панически. Оттого и чувствует себя как затравленный зверь, всеми силами пытаясь не показывать нам этого. И согласился на разговор именно по этой причине: он напуган и ищет защиты всеми возможными способами.
Но от кого или от чего?
Думаю, это отчетливо видел и Сотников, и даже, наверное, Воротынов, даром, что тот в течение всего времени нашего разговора пока что стоял к нам спиной.
Но мы все втроем сейчас хранили красноречивое, прямо-таки кромешное молчание. И тогда писатель заговорил первым.
Уже который год он пребывал в смятении. Ему отныне не думалось, не сочинялось, не писалось. Он безбожно затянул два договора с издательствами, угодив в жуткий цейтнот, но целыми днями напролет никак не мог заставить себя сесть за пишущую машинку, отличную югославскую копию популярной западногерманской «Олимпии», на которой печатал свои тексты сам Хулио Кортасар, прозаик с мировым именем. Югославы выпускали свою пишмашинку под названием Unis TBM, причем снабдили ее ярлыком «De Luxe», и не случайно: «юги» специально делали ее для экспорта в Советский Союз с русской, «кириллической» раскладкой, а благодаря компактным и малым размерам, на «Юнисе» можно было комфортно печатать, что называется, на коленке.
Печатной технике Владлена Воронова завидовали многие его коллеги и собратья по перу, однако сам он в скором времени убедился, что его «Юнис» — это каменный век. Такой успешный и плодовитый автор как он был вполне достоин иметь в своем распоряжении гораздо более современную и комфортную печать, нежели продукция стран народной демократии, не говоря уже о советских печатных «гробах», тяжелых и громоздких. Но Воронов поначалу и представить себе не мог, что его желание очень скоро сбудется столь невероятным образом.
В первый раз это произошло с ним во сне, в одну из ночей 1970-го года. Полуодетый, в одних трусах и майке, он неожиданно проснулся на берегу какого-то глухого озера, где никогда прежде не бывал. Стояла по всем приметам середина октября, листья на деревьях почти все облетели, и от воды дул холодный, пронизывающий насквозь ветер. Вдали пролегала автострада, и по ней часто пробегали машины незнакомых ему марок. Дрожа от холода, Воронов заполз в кусты и, обхватив себя руками, попытался хоть как-то согреться, а заодно и привести в порядок мысли и чувства.
К счастью, странный сон продолжался недолго: спустя четверть часа Владлен Борисович очнулся снова в собственной кровати в своей московской
Припадок, однако, повторился три дня спустя, и опять ночью. На сон это было совершенно непохоже. Теперь Владлен Борисович медленно брел по ноябрьскому лесу, опять в трусах и майке, без тапочек и носков, и закаменевшая трава вперемешку с сосновой хвоей стеклянисто хрустела под его босыми, стремительно немеющими подошвами. Стоял легкий морозец, голые чащи стыли в белесых дымках, вокруг не было ни души, и Воронов знал, что если в ближайшие полчаса-час не выберется, то замерзнет насмерть. Он еле доковылял до какой-то лесной опушки, и там силы покинули его. Уже на земле Воронов почувствовал, как по всему его телу изнутри медленно распространяется тепло — верный признак приближения смерти от переохлаждения.
Он закрыл глаза и… проснулся.
Владлен Борисович прервал свой рассказ, потянулся к прикроватной тумбочке и одним глотком осушил полбутылки минеральной воды. Облизнул воспаленные губы, помолчал немного и неожиданно усмехнулся.
— Вот я сейчас говорю вам всё это, вспоминаю первые перемещения и при этом отлично понимаю: почувствовать это невозможно иначе, как на собственной шкуре. Вы не поверите, но я после этого второго перехода совершенно трезво прикинул: в первом был октябрь, во втором — явно середина ноября, а следующий раз, если случится, там будет вообще зима. Первый переход длился минут пятнадцать-двадцать, наверное; второй — не меньше часа. А третий вообще неизвестно сколько продлится. И тогда я принял меры.
— Меры? — переспросил Воронов. — Какие именно?
— Вы будете смеяться, товарищи. Но после этого я две недели спал одетым. Да-да!
Мы с шефом переглянулись.
— Именно что одетым, — подтвердил писатель. — Всякий раз перед тем, как лечь в постель, надевал на себя свитер и теплые физкультурные штаны, такие, знаете ли, с начёсом. А еще — вязаные носки и ботинки.
Мы с Сотниковым снова переглянулись. Впору было расхохотаться, только на миг представив себе эту картину, но ни нам, ни тем более Воронову было сейчас не до смеха. Что же до Максима Юрьевича, то особист по-прежнему стоял спиной к нам, скрытый занавеской, и о чем он думал в эти минуты, нам было неизвестно.
— Как назло, в конце того августа стояла жара, и даже ночью было душно, — продолжил свои воспоминания писатель. — Приходилось на ночь держать все окна и балконную дверь нараспашку, не накрываться даже простынею, но и вентилятор не помогал. А потом… потом всё разом прошло.
— Сны прекратились? — уточнил шеф.
С минуту Воронов молча взирал на него.
— Это не сны.
Он покачал головой.
— Совсем даже не сны. Это абсолютная реальность.
Писатель горько усмехнулся.