Жюстина, или Несчастья добродетели
Шрифт:
Нет ничего более абсурдного, чем рассуждения о том, что душа, якобы, есть субстанция, отличная от тела; заблуждение это происходит от гордыни людей, полагающих, что этот внутренний орган способен извлекать представления из своих собственных глубин. Некоторые философы, соблазнившись этой исходной иллюзией, дошли до такой невероятной глупости, что думают, будто уже при рождении мы несем в себе какие-то врожденные представления. Следуя этой гипотезе, они сделали из органа, названного ими душой, отдельную субстанцию и наделили ее нелепой способностью абстрактно мыслить о материи, которая на самом деле и является ее источником. Это чудовищное мнение равносильно утверждению, что представления суть единственные предметы мышления, между тем как давно доказано противоположное, а именно: представления приходят к нам от внешних предметов, которые, воздействуя на наши чувства, изменяют наш мозг. Разумеется, исходя из этого, каждое представление является следствием, но разве трудность доискаться до причины оправдывает наше сомнение в наличии такой причины? Если мы можем приобрести представления только через посредство материальных субстанций, глупо предполагать, что причина наших представлений или идей может быть не материальной. Утверждать, что можно представлять что-то, не имея органов чувств, так
Организованное существо можно сравнить с часовым механизмом, который, если его разбить, более не пригоден к применению. Говорить, что душа будет чувствовать, думать, радоваться, страдать после смерти тела — значит утверждать, будто разбитые на тысячу деталей часы могут продолжать показывать время. И тот, кто считает, что душа будет жить после уничтожения тела, очевидно, думает, что тело будет продолжать претерпевать изменения, когда человека не станет.
Да, милое дитя, поверь мне: после смерти твои глаза больше не будут видеть, уши не будут слышать, из твоего гроба ты не сможешь быть свидетельницей того, что твое воображение рисует тебе
— О, сударь, — произнесла Жюстина, — как печальны эти мысли! Разве не более утешительны те, которые мне внушали в детстве?
— Знаешь, Жюстина, философия — это вовсе не искусство утешать слабых, у нее нет другой цели, кроме как возвысить разум и вырвать из человека предрассудки. Я не утешаю, Жюстина, — я говорю правду. Если бы я захотел утешить тебя, я бы мог, например, сказать, что для тебя, как и для остальных женщин моего сераля, сразу откроются двери на свободу, как только ты родишь мне ребенка. Но я не говорю тебе этого, потому что не хочу тебя обманывать: ты знаешь мою тайну, и этот злополучный факт обрекает тебя на пожизненное заключение. Ты можешь представить себя в гробу, о котором я только что рассказывал, дорогая, но тебе никогда не видать двери, через которую ты сюда вошла.
— Ах, сударь!
— Я уже готов, Жюстина, пойдем вниз: довольно болтать, я хочу сношаться.
Бандоль вызвал дуэнью, Жюстину отвели в кабинет, служивший для таких жертвоприношений, крепко привязали к самому банальному ложу, и матрона удалилась.
— Мерзкая тварь! — неожиданно со злобой сказал сатир, — теперь, надеюсь, ты понимаешь, к чему может привести добродетельный порыв. Я видел, что добродетель всегда попадалась в свою собственную западню и оказывалась жертвой порока. Не надо было тебе лезть в воду спасать того ребенка, и у меня не возникло бы никаких сомнений.
— Чтобы я совершила такое ужасное злодеяние! Ни за что на свете, сударь!
— Замолчи, потаскуха! Я уже тебе все объяснил: мы имеем полное право распоряжаться кусочком плоти, замешанном на нашей сперме. Когда ты снесешь свое яичко, я утоплю его на твоих глазах.
— Ради всего святого, сударь, сжальтесь надо мной! Ваша страсть скоро пропадет, и я буду не нужна вам; вы будете презирать меня и бросите, но если вы используете меня в других целях, я постараюсь оказать вам большие услуги.
— Какие к черту услуги! — При это Бандоль грубо тискал промежность и грудь Жюстины. — Такая шлюха, как ты, годится только для того, чтобы сношать ее, и только этим ты будешь мне служить; единственная разница между тобой и другими будет заключаться в том, что с тобой будут обращаться гораздо хуже, так как остальные женщины выйдут отсюда, а ты останешься на всю жизнь.
И Бандоль, достаточно возбужденный, принялся за дело.
Но Бандоль, подобно всем философам… всем мыслящим людям, имел свои причуды, предваряющие главный акт. Причуда человека, который обожает вагину, состоит в том, чтобы целовать ее, а наш развратник заходил в своей страсти еще дальше: он ее сосал, покусывал клитор и бесконечно развлекался тем, что вырывал зубами волосы из промежности. Эта прелюдия принимала все более жестокий характер, очевидно, по той причине, что Бандолю не часто встречались столь свежие и прелестные влагалища. В конце концов этот бедный крохотный предмет нашей героини кровоточил от многочисленных укусов, следы которых носили и очаровательные ягодицы. Развратник всерьез принимался за свое черное дело, когда ему сообщили, что одна из женщин вот-вот разродится. Таков был обычай: когда начинались роды, срочно извещали султана, который в подобных случаях действовал так, как будет описано ниже.
— Вам следовало бы подождать немного, — сначала сказал он старухе, которая ему помешала, — я как раз собирался позабавиться… Ну ладно: ваш долг — предупредит, меня, вы его выполнили, и я не сержусь на вас. Развяжите эту девицу, она пойдет с нами: когда-нибудь она займет ваше место, поэтому пусть учится заранее.
Жюстина, старая дуэнья и Бандоль перешли в маленькую комнату женщины, собравшейся рожать. Это была даже не женщина, а девятнадцатилетняя девушка, прекрасная как весна, и у нее уже начинались схватки. Бандоль и старая ведьма подняли ее и положили на странное ложе, отличавшееся от того другого, предназначенного для совокупления, но такое же неудобное. Жертва лежала на качающейся доске, причем верхняя часть тела и ноги находились в очень низком положении, а средняя часть была приподнята, таким образом роды предстояли весьма болезненные, и это обстоятельство было одним из услад нашего либергена. Как только несчастную красавицу уложили на эту машину, бедняжка начала испускать пронзительные крики.
— Прекрасно! — выразил удовлетворение Бандоль, ощупывая ее. — Я вижу, что роды будут нелегкими, и я рад этому, Жюстина, рад, что ты сможешь оценить мою ловкость.
Чтобы лишний раз убедиться в соответствующем состоянии пациентки, он глубоко сунул палец в ее вагину.
— Все верно, она будет страдать, — возгласил он с радостью, — и ребенка будем выдавливать ногами.
Затем, видя, что состояние ее не меняется, добавил:
— Да, другого средства нет: мать должна погибнуть, иначе ребенка не спасти; поскольку он еще может доставить мне очень большое удовольствие, а она совершенно бесполезна, было бы глупо раздумывать…
Несчастная слышала ужасный приговор: злодей даже не пытался скрыть свои намерения.
— Итак, единственная возможность — сделать кесарево сечение, и я так и сделаю.
Он приготовил инструменты и надрезал женщине живот; вскрыв его, он полез внутрь, добрался до плода; мать скончалась почти мгновенно, но ребенка извлекли по частям.
— Ах, господин мой, — сказала старая карга, — вы сделали прекрасную операцию.
— Вздор! Ничего у меня не получилось, — обрезал Бандоль, — и это твоя вина: какого черта ты мне мешаешь, когда я возбужден? Ты же знаешь, что я ничего другого не могу делать, когда меня переполняет сперма, вот тебе и результат. Ну ладно, займись моим членом, Жюстина… Пусть мое семя окропит окровавленные остатки этих тварей.
Жюстина, перепуганная, обливаясь слезами, повиновалась: два движения девичьих ладоней, и бомба разорвалась; казалось, будто никогда до сих пор распутник не испытывал такого наслаждения, и мать и дитя оказались забрызганными красноречивыми свидетельствами его восторга. Успокоившись, Бандоль удалился, обратившись к дуэнье с такими словами:
— Пусть все это закопают, а эту девицу запрут в надежном месте: чем больше моих секретов ей известно, тем больше я ее опасаюсь. Теперь церемониться с ней не будем, поэтому отведите ее в казематы.