Жюстина
Шрифт:
– Итак, – возгласил Северино, – вы практикуете религию только затем, чтобы дурачить людей?
– Разумеется, – ответил Жером, – это покровы лицемерия, необходимые для нас. Самое высокое на свете искусство – обман, и нет другого, столь же полезного: не добродетель нужна людям, а её видимость, только этого ждет от нас общество; люди не настолько близки друг к другу, чтобы нуждаться в добродетели – им достаточно её маски, а вглубь никто не полезет.
– Да, и именно в этом заключается неисчерпаемый источник для других пороков.
– Значит, тем более мы должны ценить лицемерие, – подхватил Жером. – Признаться, в юности я сношался с искренней радостью, только если предмет наслаждения оказывался в моих руках благодаря хитрости и лицемерию, кстати, я должен рассказать вам когда-нибудь историю своей жизни.
– Мы сгораем от нетерпения услышать её, – сказали в один голос Амбруаз и Клемент.
– И вы тогда поймете, – добавил Жером, – что злодейство никогда мне не надоедало.
– Еще бы! – воскликнул Сильвестр. – Разве что-нибудь иное может взволновать душу до такой степени? Может ли что-то так сладостно щекотать чувства? Да, друзья мои, мы не смогли бы ни дня прожить без злодейств.
– Терпение,
– Друг мой, – сказал Амбруаз, – религия имеет власть только над людьми, которые без неё ничего не в состоянии объяснить, она – квинтэссенция невежества, но в наших философских глазах религия есть нелепая басня, заслуживающая лишь нашего презрения. Действительно, что она дает нам, эта. возвышенная религия? Я бы очень хотел, чтобы мне это разъяснили. Чем ближе мы её наблюдаем, тем больше убеждаемся, что её теологические химеры способны лишь исказить наши представления: обращая все в тайны, эта фантастическая религия в качестве причины того, что мы не понимаем, предлагает то, что мы понимаем ещё меньше. Разве объяснить природу – это означает связать видимые явления с неизвестными механизмами, с невидимыми силами, с нематериальными причинами? Неужели можно удовлетворить человеческий разум, если растолковывать ему то, что он не понимает, используя понятие, ещё более непонятное, Божество, которое никогда не существовало? Может ли божественная природа, которую постигнуть невозможно и которая противна здравому смыслу и разуму, помочь понять природу человеческую, которую и без того так трудно объяснить? Спросите у христианина, то есть у недоумка, поскольку только недоумок может быть христианином, спросите у него, в чем истоки мира, и он ответит, что это Бог создал вселенную; затем спросите, что такое Бог – он этого не знает; что такое создавать? Он не имеет о том никакого понятия; в чем причина чумы, голода, войн, засухи, наводнений, землетрясений – он вам скажет, что это гнев божий; поинтересуйтесь, какими средствами можно избежать этих несчастий – он вам скажет: молитвами, жертвами, процессиями, религиозными церемониями. Но отчего в небе столько злобы? Оттого, что люди злые. Почему люди злые? Потому что развращена их природа. Какова причина этой развращенности? Дело в том, скажут вам, что первый человек, соблазненный первой женщиной, съел яблоко, до которого Бог запретил дотрагиваться. Кто же заставил эту женщину сотворить такую глупость? Дьявол. Но кто создал дьявола? Бог. Зачем же Бог создал дьявола, развращающего человеческий род? Неизвестно: это тайна, скрытая в лоне Божественности, которая сама есть великая тайна. Тогда спросите у этого животного, какой скрытый принцип движет поступками и мыслями человека? Он ответит: душа. Что такое душа? Это дух. Что такое дух? Это субстанция, которая не имеет ни формы, ни цвета, ни протяженности, ни элементов. Как может существовать подобная субстанция? Как может она управлять телом? Это неизвестно, потому что это тайна. Имеют ли душу животные? Нет. Почему же тогда они действуют, чувствуют, думают абсолютно так же, как и люди? Здесь ваш собеседник промолчит, потому что сказать ему нечего, и причина тому проста: если людям дается душа, то для того, чтобы они могли делать посредством её все, что угодно, в силу приписываемого ей могущества, тогда как с душой животных дело обстоит по-другому, и какой-нибудь доктор теологии был бы весьма уязвлен тем, что его душа подобна душе, скажем, свиньи. Вот какими ребяческими измышлениями приходится объяснять проблемы физического и морального мира!
– Но если бы все люди были философами, – сказал Северино, – мы не имели бы удовольствия быть единственными в своем роде, ведь очень приятно устраивать схизмы и думать не так, как другие люди.
– Я разделяю ваше мнение, – сказал Амбруаз, – в том, что никогда не следует снимать повязку с глаз народа; лучше будет, если он согнется под грузом предрассудков. Где мы взяли бы жертв для нашего злодейства, если бы все люди были злодеями? Народ должен жить под игом заблуждений и лжи, и мы должны всегда поддерживать скипетр тиранов, защищать троны, ибо они поддерживают Церковь, а деспотизм, дитя этого союза, стоит на страже наших прав и привилегий. Людей надо держать в железных рукавицах, и я бы хотел, чтобы все суверены (тем более, что они много выиграют от этого) ещё больше расширили нашу власть, чтобы во всех странах царила Инквизиция. Посмотрите, как она держит испанский народ на привязи у короля, и такие цепи прочны только там, где действует этот святейший трибунал. Иногда сетуют на то, что это кровавая власть, ну так что же: не лучше ли иметь двенадцать миллионов верноподданных, чем двадцать четыре миллиона непослушных? Величие государя зиждется не на количестве подданных, а на степени его власти над ними, на исключительной покорности людей, которыми он правит, а эта покорность немыслима без инквизиторского трибунала, который, способствуя власти государя и процветанию государства, каждодневно уничтожает тех, кто угрожает спокойствию. Так какое значение имеет кровь, если она служит укреплению власти суверена! Если без этого эта власть рухнет, население впадет в анархию, следствием которой бывают гражданские войны, и не потечет ли эта кровь ещё обильнее, если так некстати пожалеть её?
– Думаю, – заметил Сильвестр, – что наши добрые доминиканцы находят в своих судилищах весьма пикантную приправу для своего сладострастия.
– Даже не сомневайтесь в этом, – сказал Северино. – Я семь лет прожил в Испании и был очень близок к нынешнему инквизитору. Однажды он мне сказал так: «Мои казематы превосходят любой восточный гарем: там есть женщины, девушки, юноши на любой вкус, самого разного возраста и разных национальностей; по одному мановению пальца они падают к моим ногам, мои евнухи – это мои поставщики товара, а смерть – моя сводница, и трудно себе представить, какой она наводит ужас».
– Ах ты, черт побери! – пробормотал в этот
– Я предлагаю немного позабавиться с этими беременными тварями, – сказал Антонин, который и был виновником их нынешнего положения. Предложение было принято, посреди комнаты поставили пьедестал высотой несколько футов, на котором обе несчастные , привязанные друг к другу спинами, едва могли поставить ногу. Остальная поверхность диаметром три фута была усыпана колючками и шипами, они были вынуждены стоять на одной ноге, каждой дали гибкий шест, чтобы держаться, так что, с одной стороны, им приходилось делать все, чтобы не свалиться на «пол, с другой, было почти невозможно оставаться в устойчивом положении. И вот этот жестокий выбор составлял удовольствие монахов. Они окружили пьедестал, их окружили предметы наслаждения – возле каждого было не менее трех, которые возбуждали его самыми разными способами. Несмотря на беременность, жертвы оставались наверху более четверти часа. Первой не выдержала та, что была на восьмом месяце: она пошатнулась, увлекла за собой подругу по несчастью, и обе с пронзительными криками упали на острые колючки. Наши злодеи, подгоняемые вином и похотью, как безумные набросились на них: одни били несчастных ногами, другие втирали в их кожу шипы, одни их содомировали, другие сношали во влагалище, и все шестеро наслаждались от всей души, когда у тридцатилетней женщины начались сильные боли, которые известили присутствующих о том, что она вот-вот избавиться от своей тяжкой ноши. Ей, естественно, было отказано во всякой помощи, так как природа сама о себе заботится, но бедняжка произвела на свет крошечный трупик, и он стал причиной гибели матери. I Напомним, что одной было двадцать шесть, другой – тридцать лет. Их портрет можно найти выше. Первая была 'на шестом месяце беременности, вторая
– на восьмом. (Прим. автора.) Здесь исступление монахов достигло предела: все они одновременно испытали оргазм – в вагину, в задний проход или в рот; сперма текла ручьями, ужасные богохульства сотрясали своды, и спокойствие восстановилось не сразу. Мертвых унесли в одну сторону, через другую дверь в сераль ушли оставшиеся в живых жертвы; наставник оставил при себе только Жюстину и двадцатипятилетнюю девушку по имени Омфала, чей портрет изображен выше, и обратился к нашей героине с такими словами:
– Вы только что видели, что я вам спас жизнь, иначе вас приговорили бы к смерти. Сейчас следуйте за этой девушкой, она покажет вам вашу комнату и введет в курс ваших обязанностей, и хорошенько запомните, что только абсолютная покорность и полное смирение не позволят мне раскаяться в том, что я для вас сделал. А теперь посмотрим вашу задницу. Кроткая, испуганная Жюстина, дрожавшая всем телом, подчинилась.
– Вас спасли ваши ягодицы, – продолжал монах, – я без ума от них, так что вы должны подогревать и удовлетворять желания, которые они мне внушают: моё безразличие будет столь же невыгодно для вас, как и пресыщение, ибо я накажу вас как за то, что ничего не почувствую, так и за то, что почувствую слишком много.
– Какие ужасы, о Господи! Сжальтесь надо мной и будьте благородны, соблаговолите вернуть мне свободу, которую вы так коварно у меня отобрали, и я буду молиться за вас до конца моих дней.
– Эти причитания, милочка, – прервал её монах, – не будут способствовать моему счастью, зато удовольствие заставить вас служить моему сладострастию ни с чем не сравнимо. И Северино, при помощи Омфалы ввел свой член в задний проход Жюстины, после нескольких толчков он покинул его.
– Я сегодня же отвел бы её в свою спальню, – сказал он Омфале, – если бы этой ночью меня не ждали юношеские покои, но это случится на днях. А пока объясните ей наши правила. Настоятель исчез, обе наложницы удалились в сераль, и за ними тут же захлопнулись окованные медью двери. Жюстина, слишком уставшая, слишком потрясенная, ничего не замечала и ничего не слышала в тот первый вечер, она думала лишь о том, как бы немного передохнуть, и её подруга, уставшая не меньше, не стала настаивать. На следующий день, открыв глаза, Жюстина увидела, что находится в одной из келий, которые мы уже описали. Она поднялась, осмотрелась и пересчитала другие комнаты, они также располагались по периметру зала, середину которого занимал круглый стол, и за ним могли поместиться тридцать человек. Когда Жюстина встала, вокруг царила необычная тишина. Она обошла зал, освещаемый скупым солнцем, проникавшим через очень высокое окно, забранное тройной решеткой. Кельи не закрывались: каждая девушка могла в любое время выйти или в общий зал, или в комнату подруги, поэтому Жюстина не могла запереться у себя. На каждой двери была табличка с именем хозяйки, и Жюстина быстро отыскала Омфалу; первым её побуждением было броситься на грудь этой прелестной девушки, чей приветливый и скромный вид внушал ей доверие, потому что она надеялась на её понимание.
– Ах, моя милая, – проговорила она, садясь на постель Омфалы, – я никак не приду в себя от ужасов, которые вчера вытерпела, и от тех, которые увидела здесь. Если когда-нибудь я смогу представить себе радости наслаждения, они покажутся мне чистыми как сам Бог, который внушает их людям; это он дает их нам в качестве утешения, мне кажется, они должны рождаться из любви и нежности, и я никогда не думала, что люди, наподобие диких зверей, могут наслаждаться, заставляя страдать своих собратьев. О великий Боже! – продолжала она, глубоко вздыхая, – теперь мне совершенно ясно, что ни один добродетельный поступок не будет продиктован велением моего сердца без того, чтобы за ним тотчас не последовало какое-нибудь несчастье! Какое зло совершала я, о Боже, желая исполнить в этом монастыре религиозные обязанности? Оскорбила ли я небо своим желанием вознести к нему свою молитву? О непостижимое провидение, – так закончила она, – скажи мне. ради всего святого, неужели ты хочешь, чтобы моё сердце озлобилось? За этими горестными жалобами последовали потоки слез, которыми Жюстина залила грудь Омфалы, а нежная подруга, сжимая её в своих объятиях, твердила о мужестве и терпении.