Зибровский водяной. Сказы
Шрифт:
С тех пор каждую весну она снова переживала рождение: тёплый сок спешил от корней к вершине, а ночами белёсый туман прибирал за зимой, разметая последний снег. Словно впервые, прогретые солнечными лучами лопались липкие почки, и бледно-зелёные листочки тянулись к солнцу. С весны до поздней осени липы безмолвно ликуют, пока зеленеет листва, а молодые веточки выстреливают во все стороны. Только морозы заставляют липу, съёжившуюся от стужи под чёрной корой, окунуться в тяжкий зимний сон.
Вот так как-то незаметно миновало столетие, затем часы пробили второе. Каждую весну за грачами прилетали скворцы
Жизнь в усадьбе текла буднично: рождались дети и умирали старики, менялись хозяева. За летом начиналась осень, а долгая зима каждый год укрывала пруд надёжным ледяным панцирем. В аллее мелькали напудренные парики, шляпки и цилиндры, камзолы сменились сюртуками, а следом – пиджаками и куртками. В гроте по-прежнему признавались в любви, а на скамейке читали стихи и романы. Под липами музицировал юный скрипач, думая о голубоглазой соседке…
Но однажды что-то стряслось в привычном мире. Где-то рядом, за лесом и речкой, в городе бушевала буря. В воздухе ощущалась страшная и беспощадная гроза, а на перекрёстках и площадях кружил разбойник-ветер, неугомонно шевеля пожухлую траву.
В те тревожные годы однажды липе привиделось в мучительном сне завезённое издалека и небывалое в здешних краях злое дерево, кругом пустившее свои корни и побеги. Внутреннему оку почудилось, как расцвело чудовище с кровяными цветками и обильно расточало вокруг кому пьяный дурман, а кому сладкую отраву, сея злобу в сердцах людей…
Вскоре крестьяне разграбили и сожгли барский дом. Коленкоровые с золотым тиснением книги и нотные тетради горестно дымились на клумбе до первой утренней звезды, словно языческое подношение неведомому божеству. В огне коробились и обращались в золу лица тех, кто звал к топору, и тех, кто свято веровал в непротивление злу насилием, призывал к бунту против властей. Всё обратилось в прах, смешалось с чёрной землёй и гарью да разлетелось по округе.
Дети, прошагавшие по липовой аллее колонной под дробь барабана, вдребезги расколотили фарфоровых кукол, распотрошили плюшевого мишку, а потом подрались в бурьяне из-за железной дороги. Грустного Арлекина, плачущего чернильными слезами, зашвырнули в костёр, чтобы изведать, весь он сгорит в огне или всё же что-то останется.
Липа видела, как посреди белого дня в малый флигель прибыли люди в кожаных куртках:
– Что за дело имеете вы ко мне? – старомодно осведомился помещик.
– Именем революции, следуйте за нами! – размахивая какой-то бумажкой перед бледным лицом хозяина, горланил главный из них, мужчина в кожаной куртке, накинутой сверху на гимнастёрку.
Барина схватили, больно связали руки грязной верёвкой и бросили, как куль с солью, на подводу лицом вниз.
– Папа, папа, ты куда? – кричал маленький мальчик и всё хотел нагнать телегу и ещё раз поглядеть на отца. – Скажи, когда ты возвратишься домой, тебя ждать к ужину?
– Убери барчука! – орал пьяный матрос с грязным бантом из красного сатина на груди, при этом размахивая револьвером, как кадилом, перед барыней. Другой вырвал из рук ребёнка рождественского
– Мама, что этот дядя делает – ведь так нельзя, – возмущённо зашептал ребёнок.
– Что глазеете? Знайте: изведём всех вас под самый корень, именем революции! И мальца, чтоб навечно сгинула ваша порода! – матрос сплюнул, скверно выругался и, обдав окружающих самогонным перегаром, что есть мочи торжественно запел из «Интернационала»:
Мы жизнь построим по-иному —И вот наш лозунг боевой:Вся власть народу трудовому!А дармоедов всех долой!– Мама, я боюсь дядю!!! – истошно завопил ребёнок.
Революционер схватил дитя за воротник и силой потащил в сторону уезжавшей телеги. Мать с побелевшим от страха лицом выхватила сына из рук чёрного человека с красным лицом, больше напоминавшего в эти минуты вестника из преисподней, а не человека. Женщина закрыла шершавой ладонью синюшный рот мальчика. И, заслонив собой, потащила обморочного парнишку в сторону, к беззвучно плакавшим дочерям…
Схваченного провезли по всей деревне. Видя, что мужики отворачиваются, пуская дым в кулак, а бабы подолами закрывают детям глаза, люди в кожанках и гимнастёрках хмурились.
– Для вас же это делается, ироды! – кричал агитатор, размахивая руками. – Освобождаем, так сказать, а посля и коммуну организуем, а вы рожи свои воротите… А кто в прошлом лете спалил усадьбу, а? Чай, не вы? Вы! Ну, глядите, придёт пора – и до вас доберёмся, кулачьё!
Все вокруг затаили дыхание: люди и животные, деревья и птицы, только ось на телеге жалобно скрипела и не обращала внимания на происходящее. Тишину прервал какой-то блаженный дурачок, он то ли заплакал, то ли закатился смехом. В ответ, не видя, кто голосит, приезжие принялись палить в небо из наганов и винтовок, а после, войдя в кураж, открыли огонь по дворнягам и курам…
Арестованного привезли к зданию земской школы – здесь теперь располагался революционный комитет. Провели по загаженному полу, завели в тёмный подвал, где щёлкнул замок, и на всю ночь оставили матроса караулить. С утра у дверей стояла жена, теребя в руках узелок. Принесла последнее: варёную картошку, яйцо и горсть сухарей.
Весь день, матерясь и горланя, ревкомовцы постановляли, как быть с бывшим помещиком. Успокоились только к обеду. Разошлись. В доме буднично стучали двери, скрипели половицы, звенели стёкла в рамах. К вечеру пожаловал священник, но его не пустили даже на порог, вытолкав взашей.
Ночью под чёрной плащаницей неба, крепко присыпанной звёздами, как солью, арестованного вывели из подвала. После спёртого воздуха в подземелье у узника закружилась голова и нежданно мурашки побежали по спине. Он понял, куда его ведут. За сараем пахло перегноем и тянуло сыростью из оврага. Даже не думалось о том, что жизнь окончена. Прошли ещё дальше, прямо в заросли крапивы, внезапно конвоиры набросились на него и свалили с ног…
Сколько прошло времени, он не помнил. Как только пришёл в себя, его подняли и едва стоящему на ногах человеку дали лопату и скомандовали копать яму. Он рыл неподатливую землю и думал о семье. Руки болели и не слушались, но он как-то приладился и даже сумел помолиться.