Зима торжествующая
Шрифт:
Мы наспех условились о деталях, включая, разумеется, и материальную сторону дела, затем укутали избитую в одеяло и осторожно дотащили до машины в подземном паркинге.
Эта ночь моей гостье далась непросто. До пяти часов она пролежала без сознания, затем поднялась температура и начался бред. Знакомый врач, приехавший к семи утра, вколол обезболивающее и провёл полный осмотр. У бедняги обнаружились вывих руки, ушибы мягких тканей, сотрясение мозга, а главное – разрыв радужной оболочки правого глаза. Глаз, как выяснилось, был повреждён окончательно, после его пришлось удалить. Но в целом дела оказались не так уж плохи – жизненно важные органы оказались без повреждений, и даже не потребовалась, к огромной радости Алексея Анатольевича, какая бы то ни было госпитализация.
Распоряжением Филиппова в редакции мне дали двухмесячный отпуск, и я всё это время посвятил заботе о девушке. Первое время она лежала, не вставая, жевать пищу не могла, так что по совету докторов кормить её приходилось через трубку измельчённой овсяной кашей. Я менял ей памперсы, бегал за лекарствами, приводил врачей. Всё это было не так уж сложно, а, кроме того, у меня имелся огромный опыт заботы о матери. Время летело быстро. В конце второго месяца больная поправилась почти полностью, разве что врачи ещё не разрешали снять повязку с глаза (операцию на нём сделали на вторую неделю, как только она смогла ходить самостоятельно). Тогда мы уже активно общались. Оказалось, что девушку зовут Машей, она приехала в Москву из Перми, к своему брату,
Меня Маша с самого начала сочла своим спасителем, неким рыцарем в сияющих доспехах, специально спустившимся в ад, чтобы вырвать её
из чёрных когтей Сатаны. Я мало рассказывал о себе, кроме самых очевидных фактов, которые нельзя было скрыть – то есть того, что я был подчинённым Филиппова и работал журналистом, и она сама сочинила остальную историю подобно тому, как в средние века менестрели слагали баллады во славу благородных героев. Сказка, которая она придумала, была неоригинальна: дескать, я вёл некое расследование по Филиппову, и, зная о наклонностях своего патрона, наконец, подкараулил его в «Алых парусах», как раз в тот момент, когда он напал на девушку. Моя забота о ней, конечно, подтверждала эту теорию. Ещё её подтверждали мои постоянные расспросы об её отношениях с Филипповым и уговоры подать на того заявление в милицию, что, как уже известно вам, нужно было мне в собственных целях. Но это последнее, к огромному моему удивлению и ещё большему разочарованию, встречало постоянный и твёрдый отпор. Девушка кротко отказывалась от моих предложений, а когда я принимался настаивать, лепетала что-то о прощении, христианской добродетели и прочей ерунде. Я напоминал ей об унижениях, которые она терпела от Филиппова, в красках расписывал процесс над ним, упрашивал вспомнить о собственном здоровье… В ответ она только отрицательно качала головой и отмалчивалась. Я даже угрожал: дескать, милиция в конце концов поймает Филиппова, выяснит, что ты не сдала его, когда могла, и заведёт дело. Она верила, искренне пугалась, но всё-таки продолжала твердить свои мантры о прощении. Однажды, когда я был особенно настойчив, и даже прикрикнул на неё, она кротко глянула на меня своим единственным глазом, тихо встала, наскоро оделась, и сбежала из дома. Я насилу догнал её, когда она спускалась в метро, и лишь долгими уговорами и чуть ли ни вставанием на колени смог вернуть обратно. Признаться, я считал сначала, что девушка всё ещё влюблена в своего мучителя, и так как иных причин, кроме материальных, этому чувству не видел, то мнение о ней составил весьма нелестное. «Полюбились крыске сахарные крендельки», – размышлял я, с презрением поглядывая на неё. Однако, понаблюдав так с пару недель, понял, что ошибался. Дело было не в любви, а в некой жалости к нему, той жалости к угнетателю от забитости и кротости, что встречается только у русского человека. Это чувство не так уж редко у нас; оно очаровательно, во-первых, своей непредсказуемостью, потому что проявляется у самых неожиданных личностей, а во-вторых тем, что служит своеобразным выражением собственного достоинства, вместе с тем поднимая человека на невероятную моральную высоту, которая тем значительнее, чем меньше он сознаёт её. Уж не знаю, что человеческого Маша находила в Филиппове, чем оправдывала его. Подозреваю, что проделки его она списывала на психическое расстройство и, пожалуй, была близка к истине. Даже я, несмотря на всю свою обиду, не раз признавался себе, что одной лишь испорченностью его чудачества объяснить нельзя. Так или иначе, эта «жалость из бездны» была мне не по зубам, и как я ни старался переубедить девушку, но не добился ровным счётом ничего.
Глава восемнадцатая
Крушение моего хитрого миллионного плана, признаться, окончательно сбило меня с толку. Главное же – я совершенно не понимал, что теперь делать с Машей. Гнать её на улицу я не хотел, да и не решился бы ни при каких обстоятельствах (бывают сволочи сильные, а я слабенькая), Филиппов же, которому я при случае напомнил о девушке, вдруг обнаружил полное равнодушие к её судьбе. Впрочем, невзначай осведомился – не осталось ли у неё каких-нибудь фотографий из квартиры в «Алых парусах»? Я немедленно подхватил – дескать, Маша действительно намекала на некую пикантную коллекцию. И тут же верноподданно поинтересовался – не желает ли, мол, дорогой руководитель поручить мне разобраться в деле? Мои услуги он, однако, не принял – то ли я плохо сыграл свою роль, и он что-то заподозрил, то ли решил залечь на дно и подождать естественного развития событий. Разумеется, на деле никаких снимков у нас не имелось, да и они в любом случае были бы бесполезны без согласия Маши на участие в игре. Я оказался в патовой ситуации – с блефом, который можно было, подобно сигаретному дыму, развеять одним взмахом ладони с одной стороны, и бездомной и больной девушкой, совершенно не желающей сотрудничать – с другой. Надеяться можно было лишь на то, что рано или поздно у Филиппова не выдержат нервы, и он купится на мою фальшивую карту. Тогда я выступлю мнимым посредником между ним и Машей, и дело всё-таки выгорит, хотя и не с таким шиком (и, конечно, не в том масштабе), как я ожидал. Но время и тут работало против меня – синяки постепенно проходили, раны заживали, а вместе с тем и шансы наши таяли…
Ещё одним ударом оказалась депрессия Маши. Через месяц после операции врачи, наконец, сняли повязку с её глаза. Лицо оказалось повреждено не сильно, однако под самым глазом, от кончика века до переносицы шёл уродливый багровый шрам, похожий на раздавленного червяка. О том, чтобы избавиться от него окончательно не могло быть и речи. Девушка закрылась в своей комнате (я отдал ей бывшую спальню матери), и целыми часами рыдала, не пуская меня и отказываясь от еды. Я чуть ли ни ночевал у её двери, упрашивал образумиться, напоминал о будущем, о близких, которые её любят. Но это только усиливало слёзы, из чего я, кстати, сделал неутешительные выводы об её семейной ситуации. Со временем Маша начала приходить в
Мне о происшествии Маша не обмолвилась ни словом, и потому события дня следующего оказались полной неожиданностью. Филиппов с утра вызвал меня в кабинет, и устроил жесточайшую экзекуцию. Я оказался виноват во всём – и в том, что не следил за девушкой, и что не запугал её как следует и, наконец, в том, что не вывез куда-нибудь из Москвы «как мы договаривались» (в реальности о том и речи не было). Я думал, что Филиппов теперь выгонит меня к чёртовой матери с работы, однако, он, видимо, струсил. Ведь его жертва всё ещё жила у меня, и кто знает, к кому она отправится в следующий раз? Он сглупил – притащил её пару раз к каким-то своим родственникам и близким друзьям, и некоторые адреса она могла запомнить. Мне было строго-настрого наказано сидеть дома, никуда не пускать Марию, а кроме того, я получил из неких тайных сбережений довольно приличную сумму на лечение. Деньги, к слову, в самом деле ушли врачам – я не взял из них ни копейки. Девушке вставили искусственный глаз, сделали хорошую пластику, и хотя шрам убрать окончательно не удалось, всё-таки различить его теперь можно было лишь вблизи.
С тех пор мы зажили странной, нервной жизнью, в которой и теперь я ни черта не понимаю. За пару недель мы едва ли сказали друг дружке и десяток слов. Маша всё время проводила в своей комнате, никуда не выходя, я же сидел у себя, занимаясь редакционными делами. После я узнал, что история с Филипповым стоила моей гостье немалой крови. Она и радовалась тому, что всё окончилось благополучно, и винила себя в том, что не смогла до конца соблюсти свою проклятую кротость. Разоткровенничавшись много после, она созналась, что, вид умоляющего и приниженного Филиппова неожиданно доставил ей огромное удовольствие, и более того, она с трудом удержалась от того, чтобы не толкнуть того ногой. Странно – она совершенно искренне не гордилась своим самоотверженным поступком, но эту секундную слабость, несколько принижавшую его значение, переживала ужасно, словно военачальник, одержавший победу в кровопролитной битве, но всё-таки упустивший вражеский флаг. Какими тонкими, изящными линиями вычерчивается порой характер!
Моя же деятельность вся свелась к ожиданию. Я не знал ни намерений Филиппова относительно девушки, ни того, какие выгоды можно перехватить в этой ситуации. Посвященность в его тайны была существенным капиталом, который со временем принёс бы значительные дивиденды, но чем больше я рассуждал, тем отчётливее понимал, что осуществление плана потребует от меня непомерных усилий. Главное – моральных. Придётся врать, юлить, выкручиваться – а подлость всё-таки не даётся в юности легко, что бы там ни рассказывали на мотивационных бизнес-тренингах. Мне всё чаще казалось, что я выбрал в жизни неверное направление, а все мои игры, начатые от скуки и злобы, зашли слишком уж далеко. Я словно стоял на перепутье, и впору было решать – делать ли карьеру, или попробовать себя в чём-то новом? В такие моменты я частенько поглядывал на Алексея, который со своим нелепым донкихотством был всё-таки очень симпатичен мне. Он жил чистой, правильной, хотя и несколько игрушечной жизнью, я же существовал словно по колено в дёгте, он шагал по широкой дороге с развёрнутым знаменем в руках, у меня же имелись лишь грязные делишки да тёмное, как нора, будущее, в которое предстояло протискиваться, потея и извиваясь…
Что до Маши, то после выходки с Филипповым мне стало видеться в ней что-то мрачное, почти мистическое. Она представлялась мне некой суровой Немезидой, спустившейся с Олимпа, чтобы разить грешников, и я, понимая за собой кое-что, без шуток побаивался её. Однако, вскоре стал замечать за своей Немезидой довольно странные поступки. Сталкиваясь со мной в коридоре, она застывала на месте и краснела. Когда мне приходилось глянуть в её сторону, поспешно отворачивалась, и кроме того, приобрела привычку без особой причины заходить ко мне в комнату, и интересоваться всякой ерундой, вроде погоды и времени. С изумлением я догадался, наконец, что Маша просто-напросто по уши влюбилась в меня. Впрочем, если рассуждать здраво, то иначе и быть не могло. Не зная ничего ни о моих отношениях с Филипповым, ни о планах на неё, она приписывала мне какое-то необыкновенное, рыцарское благородство. Рискуя жизнью, я спас её от могущественного злодея, заботился о ней, лечил, истратив на это огромные деньги (вероятно, все свои сбережения), при этом не требуя ничего взамен. Будь на моём месте Квазимодо, она, конечно, втрескалась бы и в него.
Масла в огонь подлил и Алексей, который время от времени навещал меня. Историю с Филипповым, которую я ему нехотя рассказал (надо же было как-то объяснить девушку), он раздул до небес, и расхваливал меня Маше на все лады. Прежде он относился к моей работе без особого энтузиазма, и я всё время чувствовал, что он чем-то пытается оправдать про себя моё тёпленькое буржуазное существование. Теперь же всё стало на места. Я, конечно, был виноват перед человечеством за то, что не вступил в какую-нибудь нищую благотворительную шарашку подобно ему, Алексею, но душу всё же не продал и, едва заприметив несправедливость, немедленно выступил в защиту униженных и оскорблённых. Всё это он, кстати, однажды с восторгом высказал мне. Я слушал, закатывал глаза и тосковал. Маша же, чуть ни подпрыгивала от восхищения. Обычно молчаливая, она часами расспрашивала Лёшу своим тихим, робким голоском о нашем знакомстве, моём характере, других подвигах, которые он тут же находил в памяти, на лету производя из мух слонов.