Зимний скорый. Хроника советской эпохи
Шрифт:
— Нет, — трезво сказал Григорьев, — не из-за тебя.
Нина вздрогнула и не то попыталась, не то сделала вид, что пытается встать.
Он удержал ее:
— Посиди! Так приятней разговаривать.
Она осталась, но притихла, не чувствуя больше его возбуждения.
— Что, — спросил он, — плохо?
Нина кивнула.
— Думаешь, мне легко и хорошо?
— Но ты же что-то делаешь! — возразила она и сразу осеклась под его недобрым взглядом в упор.
Секунду помолчали. Потом он подшлепнул ее:
— Слезай! А то еще войдут.
Нина послушно пересела обратно на пуфик.
Григорьев
— Я-то не мог понять, с чего ты вдруг воспламенилась.
— Не надо мне грубить! — воскликнула она. — Я столько передумала за это время! Я твои рассказы столько раз… — и снова осеклась, увидев, как он морщится.
— Эти рассказы я давал тебе еще в рукописях.
— Да, я была глупая! Не понимала, пока не увидела книги! Напечатанное — это же совсем по-другому смотрится. Ну, не верь мне, можешь не верить!
Было жаль ее. И жаль того, что теперь он уже совсем не сможет ее видеть. И того, что не придет больше в компанию «полубогов», — тоже почему-то жаль.
А Нина еще прерывисто выговаривала, выдыхала главное:
— Если хочешь… мы с Алёнкой… к тебе вернемся.
И снова всплыло в памяти, как шесть лет назад, оскорбленный, жаждавший мести, он свирепо мечтал о таком именно разговоре, об унижении ее и мольбе. Это было так давно. Еще до смерти Димки, еще до болезни отца. Хотя, он ведь и тогда уже не был мальчишкой. Должен был хоть что-то соображать.
— Ну, во-первых, — осторожно подбирая слова, сказал он, — Алёнка от меня не уходила. А во-вторых, дело даже не в том, хочу я или нет. Просто… пойми: ведь ничего не изменилось. Если ты думаешь, что теперь у меня будут выходить книги, появится известность, то — зря.
— Нет! — закричала она. — Господи, какой ты злой! Разве мне это от тебя нужно! Ты не веришь!
— Верю, верю, — поспешно согласился он, глянув на дверь. — И вовсе не хочу тебя обидеть. Но и ты мне поверь: оттого, что в каких-то сборниках тиснули несколько моих рассказов, я не стал другим. Я тот же, что шесть лет назад, а если в чем-то изменился, то к худшему. Я тебя не спасу!
И тут она наконец заплакала. Сперва беззвучно: голубые глаза вдруг налились слезами, и слезы покатились по нежным щекам. Она пошатывалась на пуфике, словно отыскивая опору — плечами, спиной, — и когда Григорьев потянул ее чуть к себе, сразу, покорно, как сломленная, повалилась головой к нему на колени и тут уже зарыдала громко, по-бабьи.
Он растерянно гладил ее по голове, как маленькую, сминая воздушную корону волос, схваченных душистым лаком:
— Ну успокойся, Ниночка. Ну что же делать… Ты продержись, потерпи, осталось-то немного. Алёнка выросла красивая, в тебя. Еще несколько лет — выскочит замуж, а там внучата навалятся, простые заботы. Вот всё и встанет на место.
Нина, привалившись к его коленям, зарыдала еще громче, вздрагивая всем телом. И Григорьеву стало не по себе:
— Ну что ты! Ну, держаться надо же, что-то делать! Машина есть у вас с доцентом? Нет еще? Вот — машину купите, очень хорошо отвлекает…
Распахнулась дверь, и в грохоте стереомузыки на пороге явился доцент. Нина диким пружинным рывком выпрямилась, вскинула голову. Доцент сквозь очки посмотрел с мягким укором на ее зареванное лицо, потом на Григорьева и дружелюбно спросил:
— Ну, наговорились?
— Иди! — сказала Аля. — Иди, опоздаешь! Ну хочешь, я тебя провожу немного?
Прощание скомкалось, сорвалось. Незавершенность казалась болезненней самого расставания. Но они уже прошли в зал, его затягивало в людской поток, стекавшийся словно в воронку к пропускному турникету, и, оглядываясь, он ловил ироничный взгляд Али. Она отставала, отставала от него, хоть с каждым шагом он двигался всё медленнее.
Накатило что-то уж вовсе отчаянное: вырваться сейчас из потока, остаться с ней, и черт с ним со всем — с билетом, с командировкой!.. Но ведь на заводе — ждут. Как назло, в это раз он действительно очень нужен, даже машину за ним обещали прислать из заводского городка в аэропорт.
Он натолкнулся на кого-то, на него шикнули: «осторожней!» Девушка в синей аэрофлотовской форме у турникета уже протягивала руку за его билетом и паспортом, а дальше шла лестница — несколько ступенек вниз, и сзади напирали, подталкивали.
Всё же он успел обернуться, спускаясь. Выхватил взглядом сквозь людское мельтешение застывшую фигурку и сосредоточенное личико, уже без натянутой улыбки, угрюмое. Аля…
— Портфели, сумки раскрывайте! Ключи, металлические предметы — на столик! — покрикивали впереди.
Тревожными звонками били магнитные металлоискатели, и лился уже навстречу бело-голубой искусственный свет, такой же, как в салоне лайнера…
— Вот это получше как будто, — сказал Марик и взял один листок, а остальные отодвинул в сторону. — Вот это!
И стал читать вслух, слегка ироническим тоном, подняв брови и склонив набок голову, как будто с любопытством прислушиваясь к тому, что сам произносит:
В небытие бесповоротно сносило жизнь зимой бесплодной, клубились паром Пять Углов, в снегах и дыме спал Обводный, чернея крабами мостов. Входило в сумрачное зренье новейшей праздности сплетенье с поземкой старого письма… Была холодная зима, где исчезало поколенье, не дописав свои тома.— Да, это получше, — Марик отложил листок. И сокрушенно вздохнул: — Как время летит! Давно ли новый семьдесят четвертый встречали вместе с Димкой? И шестьдесят четвертый год вспоминали, и удивлялись, как быстро десять лет прошли. А вот уже и восемьдесят четвертый наступает, и Димки с нами нет.
Это было не в новогодний вечер, а тридцатого декабря. Новый 1984 год Григорьев собирался встречать с Алей, а к Марику заехал накануне. Вообще, после димкиной смерти у них с Мариком вошло в обычай: хотя бы раз в месяц встречаться и пить сухое вино. Почему только сухое? Черт знает, как-то само сложилось. Может быть, потому что сухое не дурманило и не мешало разговору.