Зимний ветер. Катакомбы
Шрифт:
Гаврик ожидал, что она сейчас же встанет, но она продолжала лежать неподвижно.
Теперь она была до такой степени не похожа на себя, что Гаврику в первое мгновение показалось, что на лестнице лежит кто-то другой в Маринином пальто, осыпанном штукатуркой, а сама Марина спряталась за углом и сейчас выйдет оттуда, живая, со своей короткой кавалерийской винтовкой и тяжелым подсумком на поясе.
Гаврик увидел, как на нее сверху, немного покачавшись, упало колено водосточной трубы, а потом железная вывеска табачной лавочки с пестрым турком в чалме и с дымящимся кальяном. Затем
Из этого хлама наружу торчали ее нетронутые ноги в туго натянутых фильдекосовых чулках и зашнурованных высоких ботинках с кожей, кое-где добела потертой. Эти ботинки Марина лишь сегодня надела вместо сапог, от которых давно уже устала.
В каблуки этих ботинок с новыми набойками были врезаны и привинчены маленькие, стершиеся стальные ромбики — пластинки для коньков. В их отверстия, похожие на замочные скважины, набились пыль и сухой, мелкий снежок.
Гаврик забросил винтовку за спину и, все еще не веря своим глазам, бросился вниз по лестнице к Марине.
На железном кронштейне висел, покачиваясь, молочно-белый стеклянный фонарь в форме большой виноградной кисти с надписью черными печатными буквами «Ренсковый погреб».
Хрупкий, как елочная игрушка, фонарь этот был почти цел, лишь вместо одной выпуклости зияла черная дыра.
Гаврик схватил Марину за плечи и стал поднимать, стараясь высвободить ее тело из-под железного хлама.
Сухая елка оцарапала ему лицо.
Голова Марины тяжело откинулась и стукнулась о перила. Гаврик подхватил ее под затылок и тут только увидел ее помертвевшее, неузнаваемое лицо с небольшой треугольной ранкой на переносице и крупным желто-лиловым синяком под неподвижно открытым глазом. Из ранки тек по лицу тоненький ручеек крови, которой уже были запачканы горло, ухо и старенький мех воротника.
Гаврику показалось, что это всего лишь ссадина. Он вытащил Марину наверх, положил за углом дома в безопасном от пуль месте и стал вытирать рукавом лицо Марины. Он его целовал и вытирал. Но чем сильнее он его тер, тем обильнее текла кровь, и Гаврик увидел не ссадину, а треугольную дырочку, откуда, как из пробитой склянки, выливалась, пузырясь, кровь.
— Марина! — с ужасом закричал Гаврик. Теперь он понимал, что с ней произошло что-то страшное. Но он еще не понимал, что она уже мертва. Мелькнула ужасная догадка, но он ее сразу же с возмущением отверг: так невероятна, противоестественна она была.
Он приподнял ее и стал трясти, как бы желая разбудить.
— Марина, Мариночка! — звал он. — Ну, что же ты, честное слово?.. Ты меня слышишь? — спросил он и, так как она не отвечала, крикнул ей в ухо: — Ты меня слышишь? Чего же ты молчишь, я не понимаю!
Ее голова тяжело моталась, падала, и Гаврик вдруг увидел, что ее перемазанное кровью, неузнаваемое лицо с синяком вокруг одного открытого глаза и с другим глазом — закрытым — меняет цвет.
Сначала оно было просто очень бледное, потом стало сизое, потом через него как бы прошла лилово-багровая волна
Ее лицо стало таким однотонно белым, как будто из него вылились все тепло и все краски.
Гаврик беспомощно оглянулся.
Он увидел недалеко от себя накрест обмотанного пулеметными лентами матроса, того самого, который позавчера сидел возле штаба на телефонном столбе, на фоне лунного неба, и рвал провода.
Теперь этот матрос сидел на тротуаре, прислонившись широкой спиной к стволу акации, и неумело бинтовал свою правую руку левой, пытаясь потуже затянуть узел зубами.
Его бескозырка сидела на белобрысой голове боком, так что георгиевские ленты с золотыми якорями на концах лезли в глаза, и он все время сердито откидывал их локтем.
Он схватил левой рукой винтовку и побежал, пригибаясь, назад, за угол, к тому месту, где был ранен и откуда слышался прерывистый стук не совсем исправного «Максима».
— Слышь, братишка! — крикнул Гаврик. — Забыл, как тебя. Прими вместо меня команду. Видишь, что делается?
Матрос на бегу обернулся, взглянул на Марину в руках Черноиваненко-младшего и кивнул головой.
— Сделаю.
— Я мигом, — как бы извиняясь, сказал Гаврик.
— Ховай, — ответил матрос, скрываясь за углом.
Гаврик взвалил Марину на плечо и, чувствуя пугающую тяжесть ее тела, побежал на безопасный тротуар к Ришельевской, где на углу была аптека.
Иногда он останавливался и смотрел по сторонам, как бы ожидая откуда-нибудь помощи. Ведь это же все-таки был город. Вокруг жили люди. В каждом доме люди. Тысячи, десятки тысяч людей. Но теперь улица была пустынна. Ворота и парадные подъезды наглухо заперты, заколочены. Ставни заперты изнутри.
Обыватели, наверное, сидели сейчас на полу в отдаленных комнатах или прятались в подвалах и дровяных сараях, с ужасом прислушиваясь к пулеметным очередям, пушечным выстрелам и звону стекол, содрогающихся от броневиков.
Может быть, кто-нибудь даже слышал крик Гаврика:
— Эй! Помогите! Помогите раненому человеку! Помогите же, мать вашу… перемать…
Может быть, и даже наверное, кто-нибудь слышал стук приклада в железные ворота или в дубовые двери парадного хода.
Но ни одна живая душа не откликнулась. Гаврик бежал по мертвой улице, мимо парадных и подворотен, окруженных множеством разных табличек и вывесок: «Зубной врач Харлин», «Портной Цудечкис», «Акушерка Подлессная», «Нотариус Тарасевич», «Присяжный поверенный Рафалович», «Каллиграфия Россодо», «Уроки музыки», «Кройка и шитье», «Ставлю пиявки», «Кабинет машинописи», «Корсеты Лизетт»…
Тысячи раз в жизни проходил Гаврик мимо всех этих вывесок, за каждой из которых был человек. Множество людей. Кой-кого из них Гаврик знал даже в лицо. Но теперь все эти живые люди исчезли. Гаврика окружали лишь их имена и профессии — странные абстракции, фантомы врачей, настройщиков, акушеров, докторов. Докторов!
Они ничем не могли или не хотели ему помочь. Они просто боялись.
— У, подлецы, гады, сукины дети! — бормотал Гаврик, облизывая пересохшие, потрескавшиеся губы.