Зимний ветер. Катакомбы
Шрифт:
Они передали Гаврику записку, нацарапанную химическим карандашом: «Здравствуй, Черноиваненко! Как дела? Посылаю тебе людей — сколько мог мобилизовать на первое время. Ребята надежные, в основном революционное крестьянство в солдатских шинелях. Посылаю также двух телефонистов из Ахтырского полка с катушкой провода и полевым телефоном Эриксон — на тот случай, если придется устанавливать связь со штабом. А пока что приказываю именем Советской власти держаться во что бы то ни стало и больше не уступать этим подлецам, предателям юнкерам, и жупанникам ни одного шага. В наших руках пока что больше половины города
Из выбитых окон городской думы вылетали и кружились на ветру клочья канцелярской бумаги; под изящной колоннадой с белыми статуями в нишах ползали по каменным плитам обгорелые папки, обертки дел и отчетов, черно-синие, как бы зловеще обугленные куски копирки.
Съежившись в своем окопе, Гаврик потирал озябшие руки, дул на кулаки с белыми косточками, искоса поглядывая на городскую думу и с удовольствием вспоминая, как выгнал оттуда всю сволочь во главе с мадам Стороженко, которая разорялась больше всех.
Неужели они опять вернутся? Нет, ни за что! Лучше расстрелять все патроны, а последний пустить в себя.
От этих мыслей Гаврик взбодрился, разгорелся, скрипнув зубами, сплюнул из-под молоденьких, еще как следует не выросших, золотистых усиков.
Перед вечером, по обыкновению, стрельба стала мало-помалу утихать. Наступила длинная пауза. Гаврик осторожно приподнялся, выглянул из окопчика.
Над ним в мутном предвечернем небе с желтыми и розовыми светящимися полосами заката чернела большая курчавая голова Пушкина с бакенбардами, посаженная на маленькое безрукое туловище, задрапированное широкой мантией.
Днем голова Пушкина была сплошь белая от инея, а теперь потемнела, и только большие выпуклые глаза продолжали оставаться белыми.
Изо ртов бронзовых дельфинов на углах цоколя над чугунными раковинами висели сосульки.
За спиною Гаврика тянулся пустой Николаевский бульвар со старыми громадными платанами, среди оголенных сучьев которых разорялись стаи зимних воробьев, от чего платаны звенели, как люстры.
Еще дальше над знаменитой лестницей чернел памятник дюку де Ришелье с простертой рукой, маленький, изящный, как статуэтка. А если повернуть налево, то можно было бы увидеть другой памятник — Екатерине Второй, а еще дальше за городским садом, на Соборной площади, третий памятник — смертельному врагу Пушкина — Воронцову.
Гаврик невесело улыбнулся. Он подумал о том, что вокруг было много памятников — как на кладбище! — знаменитых зданий, дворцов — хотя бы тот же Воронцовский, в самом дальнем конце бульвара со своей знаменитой полуциркульной античной ротондой из семи белоснежных колонн на дымном фоне Пересыпи и керосиновых цистерн, которые всегда напоминали Гаврику карусели, закрытые на ночь чехлами.
Это был его город, и он теперь дрался в нем за Советскую власть.
Дальше отступать было некуда, разве что в море с белыми маяками на конце мола и длинным брекватором, о который, все время разбивались пенистые волны шторма, казавшиеся издали неподвижной полосой снега.
На рейде в разных местах стояли на якорях военные корабли, по временам окутываясь зловещей тучей каменноугольного
Гаврик мог безошибочно даже в сумерках узнать каждый из них: «Громадный», «Синоп», «Ростислав» и посыльное судно «Алмаз», то самое, о котором пелось в матросской песенке того времени «Яблочке».
Ой, яблочко, Куда котишься? На «Алмаз» попадешь, Не воротишься.Немного в стороне, ближе к нефтяной гавани под желтоблакитным флагом Центральной Рады стоял крейсер «Память Меркурия», и Гаврик знал, что его команда объявила себя нейтральной и выдала весь запас оружия Красной гвардии.
Теперь на всех стих кораблях в темноте бурной январской ночи то и дело мигали световые сигналы фонарей Ратьера, и Гаврик понимал, что это судовые комитеты ведут между собою переговоры — выступать или не выступать.
Иногда на одном из кораблей вспыхивал прожектор, и эфирнофиолетовый сигнал света со скоростью переставляемой минутной стрелки проносился по крышам города, выхватывая из темноты колокольни, чердаки, стеклянные ателье фотографов, купол городского театра и верх как бы добела раскаленного фасада вокзала со светящимися часами.
С моря дул черный ветер, каждые полчаса принося с собой громкие звуки колокола — это в портовой церкви Святого Николая продолжали отзванивать время.
33 ЗНАМЯ ДВУХ РЕВОЛЮЦИЙ
Около полуночи бульвар наполнился шорохом башмаков, позвякиванием манерок, визгом пулеметных колесиков. Это пришло большое пополнение, которое привел с Пересыпи некто Синичкин, старый товарищ Терентия.
Время от временл начиная кашлять и сдерживая свой глубокий, сухой кашель, Синичкин шепотом передал Гаврику приказ штаба Красной гвардии принять командование над всей колонной, которая будет наступать по Пушкинской в направлении вокзала, а пока ничего не предпринимать самостоятельно и ждать сигнала общего наступления.
Он сообщил также, что по железнодорожной линии в сторону Большого Фонтана, где находятся тылы гайдамаков, направлен бронепоезд под командованием прапорщика Бачея при комиссаре Перепелицком.
Синичкин нащупал в темноте руку Гаврика и крепко пожал ее своей большой, влажной, горячей рукой с жесткой кожей.
— Сочувствую, — сказал он глухо. — Но что поделаешь!
Гаврик понял, что Синичкин говорит о Марине.
— Знаете, — сказал Гаврик, — я и глазом не успел моргнуть, как она свалилась. Еще слава богу, что не насмерть зацепило. Только кожу на переносице сорвало осколком.
— Вот как?.. — помолчав, спросил Синичкин и хотел еще что-то прибавить, но ничего больше не сказал и стал пристально всматриваться в лицо Черноиваненко-младшего, на короткое время озарившееся лучом прожектора, который в это время пролетел туда и назад по крышам и балконам Пушкинской улицы.
— Да… Так… — пробормотал Синичкин и замолчал надолго.
В первом часу ночи по общему сигналу началось контрнаступление.
Сначала отряды Красной гвардии и революционные воинские части двигались медленно, так что лишь к рассвету Гаврик со своей колонной дошел до угла Пушкинской и Троицкой.