Зимняя битва
Шрифт:
Непонятно было, что кроется за этим вопросом, зависть или восхищение. Или что-то промежуточное между тем и другим.
Милена молчала, и привратница спросила по-другому:
– Вы поете… лучше, например, чем я?
Теперь стало ясно, что Скелетина ищет ссоры.
– Не знаю. Может быть… – сказала Милена.
Проведя в интернате три с лишним года, она, как и все девочки, научилась отвечать надзирательницам и преподавателям: как можно безличней, ничего не утверждая, ничего не оспаривая. От этого зависело собственное спокойствие.
– Так вы поете лучше меня? Отвечайте!
Старому мешку с костями явно хотелось поразвлечься. Она закурила новую сигарету. Указательный и средний палец на ее правой руке были желтые от никотина. Хелен взглянула на часы,
– Не знаю, – спокойно ответила Милена. – Я никогда не слышала, как вы поете.
– А вам бы, наверное, хотелось? – жеманно приставала Скелетина. – Вы были бы счастливы послушать какую-нибудь песенку, но не смеете попросить, а?
Хелен не представляла, как ее подруге теперь выкручиваться, но Скелетина разразилась хриплым смехом, который тут же перешел в неудержимый кашель. Не в силах вымолвить ни слова, она прижала к губам скомканный платок и, не переставая кашлять, сделала девочкам знак, что они могут идти.
Было около половины седьмого, когда подруги вышли наконец за ворота.
– Совсем чокнутая! – констатировала Милена.
Справа светились редкие огни маленького городка, слева – фонари на старом мосту с четырьмя каменными статуями всадников в полном вооружении. Девушки направились к мосту.
– Сердишься на меня? – спросила Хелен. – За то, что осталась без ужина? Моя утешительница даст мне что-нибудь для тебя… Она всегда готовит что-нибудь вкусное…
– Плевала я на этот ужин, – возразила Милена. – Пусть подавятся. Сегодня баланда пригорела, так что… Нет, я сержусь, что ты истратила одно утешение уже в октябре. Сама знаешь, их нужно хотя бы два, чтоб пережить зиму. Вот станет еще темнее, ночи долгие, тогда без утешения не обойтись. А у тебя уже не останется выходов, что ты тогда будешь делать?
Хелен знала, что подруга права. Она сказала только:
– Не знаю. Мне сегодня нужно, вот нужно, и все.
Дождь со снегом ударил им в лицо, заставив зажмуриться. Девушки плотнее закутались в накидки, инстинктивно прижимаясь друг к другу. Под ногами отблескивали разнокалиберные булыжники тротуара. Под мостом, черная и ленивая, текла река.
Милена просунула руку под локоть Хелен и глубоко вздохнула, словно говоря: «Вьешь ты из меня веревки…» Девушки переглянулись и улыбнулись друг другу. Их размолвки никогда не бывали долгими.
– Откуда, интересно, Скелетина знает, что я пою? – спросила Милена.
– В интернате это все знают, – сказала Хелен. – Не так-то здесь много хорошего, такие вещи замечают, ну и говорят о них…
Ей вспомнился тот незабываемый день три года назад, когда она впервые услышала, как поет Милена. Их было четверо новеньких, они сидели на лестнице около столовой и изнывали от скуки. Там была Дорис Лемштедт, которая прожила в интернате всего несколько месяцев, а потом оказалось, что она очень больна, и ее увезли; были Милена и Хелен, чья дружба еще только завязывалась, и кто-то еще, может быть, кроткая голубоглазая Вера Плазил. Дорис Лемштедт предложила, чтобы каждая что-нибудь спела – все-таки веселее. Подавая пример, она первая принялась напевать какую-то песенку своего родного края. Дорис была из долины. В песне говорилось о солдатской жене, которая верно ждет своего мужа, но можно было догадаться, что он не вернется. Дорис пела неплохо, и три ее товарки поаплодировали ей – тихонько, чтоб не привлечь внимание кого-нибудь из надзирательниц. Пункт 42 правил внутреннего распорядка гласил: «Запрещается петь или слушать какие бы то ни было песни, не включенные в программу». Следующей выступила Хелен – она спела шуточную песенку, которая всплыла у нее в памяти откуда-то из прошлого. Там речь шла о незадачах старого холостяка, не умевшего ухаживать за девушками. Хелен не все помнила, но слушательницы и так прыскали от смеха, особенно в том месте, где бедолага шепчет любовные признания козе, приняв ее в темноте за свою невесту. Вера не знала никаких песен и пропустила свою очередь. Тогда Милена села очень прямо, расправила плечи, закрыла глаза, и звуки, чистые, как у флейты, полились из ее горла:
Blow the wind southerly, southerly, southerly, blow the wind south o'er the bonny blue sea…Три ее товарки просто онемели. Они и не знали, что можно так играть своим голосом – чтобы он переливался и вибрировал, чтобы одна нота тянулась, ширилась и угасала.
But sweater and dearer by far it is when bringing the barque of my true love in safety to me.Когда отзвучала последняя нота, девочки не сразу пришли в себя, и только шепот Дорис нарушил наконец ошеломленное молчание:
– Что это было?
– Английская народная песня, – ответила Милена.
– Чудо, до чего красиво, – сказала Дорис.
Хелен с трудом выговорила:
– Спасибо…
С тех пор прошло три года, и за это время Милена пела раз шесть, не больше. Это был редкий и драгоценный подарок, кому и когда – она сама решала. Например, как-то в канун Рождества она пела для десятка соседок по дортуару, а в другой раз – в дальнем углу двора для одной Хелен, у которой в тот день, четырнадцатого июня, был день рождения, а еще – этим летом во время долгой прогулки вдоль реки. Стоило Милене запеть, слушательниц пробирал озноб. Ее пение, даже если слов было не понять, говорило каждой о самом для нее сокровенном. Оно возвращало из небытия любимые и утраченные лица, давало вновь ощутить давние ласки, о которых, казалось, и памяти-то не осталось. А главное, даже если от ее пения становилось грустно, оно придавало сил и мужества. Очень скоро распространился слух: Милена «хорошо поет». Но на уроках музыки, которые вела мамаша Зинзен, она никак себя не проявляла. Голос ее становился таким же, как у всех, обычным, без какой-либо особой прелести. Музыка у Зинзен сводилась только к сольфеджио и разучиванию трех навязших в зубах песен, одобренных свыше, среди которых главное место занимал невыносимый гимн интерната:
«С чистым сердцем, с бодрым духом Дружным хором мы поем…»Девушки между тем уже добрались до середины моста, где подъем плавно переходил в спуск.
Далеко впереди возвышался холм утешительниц.
– Как ты думаешь, встретятся нам мальчики? – спросила Хелен.
– Вот уж вряд ли! – засмеялась Милена. – Они туда ходят вдвое реже нас, это всем известно. А уж отпроситься к утешительнице в октябре месяце, да в такой час – это надо быть Хелен Дорманн!
– А может, встретим кого-нибудь, кто возвращается…
– Размечталась! Они же прячутся, если попадешься им навстречу, правда-правда, сразу в кусты! Тогда надо ворошить ветки и кричать: «Хо! хо! Есть кто живой?»
Хелен рассмеялась. Она была рада, что к подруге вернулось хорошее настроение.
– Как ты думаешь, утешительницы их тоже голубят, как нас? Ну, обнимают и все такое?
– Наверняка! – заявила Милена. – Только они в этом ни за что не признаются, даже под пыткой.
Они свернули на улицу Ослиц, крутую и плохо освещенную. В маленьких окошках сквозь занавески мало что можно было разглядеть, но угадывалось, что там люди, они сидят за столом всей семьей в желтоватом свете лампы. Совсем другой мир. Иногда оттуда доносился чей-то голос или взрыв смеха. Девушки прошли мимо лавки сапожника, который как раз закрывал ставни. Он неопределенно кивнул, глядя куда-то мимо них. Интернатские – вот кем они были для остального мира, и люди старались с ними не заговаривать. Но вот улица кончилась, а вместе с ней и город. Дальше – ни одного дома до самой вершины холма, где жили утешительницы. Девушки остановились на минуту перевести дух и поглядеть на город внизу за рекой. Отсюда видны были влажно блестящие шиферные крыши, колокольни, светящиеся под фонарями улицы. Далеко-далеко по площади беззвучно проезжали автомобили, похожие на черных пузатых жуков.