Зимняя дорога. Генерал А. Н. Пепеляев и анархист И. Я. Строд в Якутии. 1922–1923
Шрифт:
«Только долг спасти моих бойцов руководил мною», – в плену говорил Пепеляев о своих тогдашних чувствах, и если искать источник вдохновения, которым рождены эти стихи, то он – здесь же, в чувстве долга.
Его более ранние поэтические опыты не сохранились. Тяга к сочинительству была у него всегда, но не вылилась во что-то большее, чем дневник, охватывающий всего полгода его жизни, стихи по случаю, газетные интервью, взятые у самого себя, воззвания, написанные с избыточным для этого жанра лиризмом, и план сочинить «нечто вроде крестьянской утопии», о чем он говорил друзьям в Харбине, но, кажется, так и не взялся за этот труд. При заурядности стиля подспудный ритм присутствует во всем, что вышло из-под его пера. За этим угадывается постоянная эмоциональная напряженность, не могущая разрядиться в словах, потому что всякий раз не находится слов, по силе соразмерных породившему ее чувству. Единственное исключение – стихотворение «Братьям-добровольцам Сибирской дружины».
В
34
Здесь: ледяные заторы, образующиеся на забитых донным льдом реках или, в другом значении, скопления воды под снегом.
Фальшь ощущается лишь в заключительных строках:
Пулеметом, штыком и нагайкой, кнутомЗапугали его комиссары [35] .Финал стихотворения, претендующего стать гимном Сибирской дружины, не допускал никакой двусмысленности в вопросе о том, почему «народ не восстал», хотя причина была не только в жестокости одних и страхе других. Пепеляев как политик все понимал, но как поэт закрывал на это глаза.
В Нелькане к нему вернулось настроение осенних месяцев, когда дружина страдала от голода, а сам он – от сомнений в правильности избранного пути и сожалений о своей неудавшейся и, как ему казалось, кончающейся жизни. Сейчас было все то же самое, но с поправкой на окончательное крушение иллюзий. Душевную смуту, на фоне которой писались звонкие стихи о «братьях-добровольцах», передает дневниковая запись от 25 апреля, первая после почти трехмесячного перерыва: «Сколько тягостных и грустных переживаний. Часто думаю о былом. Вся жизнь вспоминается: молодость, мечты какие-то светлые, надежды… Все разбито… Боже, как изменился я! Личная жизнь (не частная, а внутренняя. – Л. Ю.) пуста, не манит блеском огоньков, ярко ласкающих, как раньше бывало. В германскую войну, в гражданскую все мысли мои о личной жизни сводились к вопросу: любить ли жизнь, людей? Так идеализировал свое отношение к жизни. Теперь все не то – горечь несбывшейся мечты, глубокая жалость. Ни злобы, ни вражды. Чувство бесконечной жалости… Что-то впереди ждет меня? Да и вырвемся ли мы отсюда?»
35
Архив УФСБ РФ по Новосибирской области, д. 13069, т. 5, л. 403 об. Рядом, как и на полях стихотворений «Памяти П. А. Куликовского» и «Начполитотдел», имеется помета: «Произведение ген. Пепеляева».
Надежда была, но слабая. Пепеляев думал так же, как Рейнгардт, говоривший ему: «Красные имеют намерение загнать нас в тайгу, где мы должны сдохнуть от голода».
При уходе из Петропавловского у Пепеляева было две сотни лошадей и быков, до Нелькана дошло не более десятка. Вновь замаячил призрак пережитого здесь голода, и Пепеляев опять, как осенью, собрал в приходской школе влиятельных тунгусов, пышно объявив это собрание Вторым
«Бедные, славные дикари, – умилялся Грачев, словно это были украшенные перьями голые островитяне, трогательно взывающие к вооруженным громами и молниями бледнолицым пришельцам, – они видели в дружине своих спасителей».
Вежливо отклонив лестное предложение, Пепеляев посоветовал тунгусам подчиниться советской власти, а себе и своим добровольцам просил помочь «только как людям». Свою просьбу он никогда не высказал бы в столь доверительной форме, если бы его с тунгусами отношения не были по-настоящему сердечными.
Осенью, возвращаясь в Нелькан из своих таежных убежищ, где они отсиживались и при Коробейникове, и при Карпеле, тунгусы, чтобы их не подстрелили по ошибке, издали начинали кричать: «Мирны овеки! Мирны овеки!» Второе слово могло означать и «человеки», и «эвенки». Пепеляев не обижал этих детей тайги, и они не отказали ему в трудное для него время. «Лишь благодаря тунгусам, – писал он, – мы не умерли от голода в походе до Аяна».
Ничем, кроме оленей и оленины, «славные дикари» помочь ему не могли, а среди иностранных моряков бескорыстных гуманистов не было. В конце июня коммерческие суда приходили за пушниной в Аян и в Охотск, но обычно это были небольшие паровые шхуны, ни один капитан не согласился бы принять на борт четыре сотни похожих на бродяг вооруженных пассажиров, тем более не сделал бы это безвозмездно. Шансы на то, что удастся найти несколько судов, готовых по частям доставить дружину в Тяньцзинь или какой-то другой порт на севере Китая, были не велики, но даже при почти невероятной удаче оплатить фрахт было нечем. Подержанные берданы и винчестеры – вот все, что Пепеляев мог предложить японским или американским коммерсантам. Вряд ли такой товар мог их соблазнить.
В частных разговорах наверняка обсуждалась возможность захвата какого-нибудь стоящего на рейде судна – с тем, чтобы заставить капитана плыть по нужному маршруту. Технически это казалось осуществимым, но грозило полицейским преследованием в Китае, к тому же для Пепеляева было неприемлемо по моральным соображениям. От безысходности он скрепя сердце вернулся к тому разговору, который Вишневский завел с ним полгода назад – об изъятии крупной партии пушнины с охотских складов купца Никифорова. Тогда Пепеляев отверг эту затею, а сейчас раскаивался в своей излишней принципиальности.
В дневнике Вишневский не без понятного злорадства отметил: «Моего совета не послушались и только теперь, с отходом дружины в Аян, где дружину ожидает голод, а для эвакуации не имеется средств, командующий убедился, насколько мое указание относительно Охотска было своевременным и ценным, и настойчиво просил меня спасти дружину и поехать в Охотск. Решение несколько запоздалое, но все же я взялся несмотря на трудность предстоящего похода».
Заручившись его согласием, Пепеляев написал письмо членам находившегося в Охотске Временного Якутского областного народного управления (ВЯОНУ): им предлагалось выдать Вишневскому «250 тысяч рублей валютой или пушнины на эту сумму для образования фонда Сибирской дружины».
Из-за ветров и течений охотская гавань освобождается от льдов на две-три недели раньше, чем аянская. Получив пушнину или, на что никто всерьез не рассчитывал, доллары и иены, Вишневский должен был зафрахтовать первое подходящее судно, забрать охотский гарнизон и приплыть в Аян, куда к тому времени прибудет Пепеляев с дружиной. Была надежда, что это произойдет раньше, чем из Владивостока придут советские пароходы.
В письме, которое вез с собой Вишневский, Пепеляев писал, что «дружина поставлена в условия постоянной голодовки, люди исхудали и оборваны», напоминал окопавшимся при никифоровских складах членам ВЯОНУ, что добровольцы – «в большинстве идейные борцы за народ, бросившие семьи, мирную жизнь и мирный труд», что многие «погибли смертью героев», и долг якутских политиков – «прийти на помощь тем, кто… отдал все».
Он умолчал, что деньги нужны для эвакуации дружины и для того, чтобы после всего пережитого люди могли уйти из Якутии не с пустыми руками. Особенно важно это было для каппелевцев. Под его знамя они встали во Владивостоке и, в отличие от харбинцев, имевших за спиной какой-то тыл, очутились бы на чужбине без средств к существованию. Впрочем, каждый мог рассчитывать на очень скромную сумму – меньшую даже, чем в свое время получил Коробейников.
Ради этого Пепеляев позволил себе откровенную ложь. Зная, что все кончено, что у него одна цель – спасти тех, кто ему поверил и пошел за ним «на дикий север», он с пафосом извещал охотских адресатов: «Дружина не опустила знамя борьбы и, единогласно поддержанная на съезде представителями тунгусов, вновь готовится к борьбе, которую и будет продолжать до последней возможности».