Зимняя Война
Шрифт:
– Милый!.. Милый!.. Ты меня забудешь, да?.. И я забуду тебя… да?..
– Да. Если я скажу нет – душа сожжется обманом. Я не обманываю тебя. Я завтра же забуду тебя.
– Скажи нет!.. пусть мою душу всю сожжет… пусть пепел один… сожми меня сильней… я в руках твоих – птица… не выпускай меня… если я засну – поцелуй меня… я боюсь… я боюсь – я умру во сне… от счастья…
……………а было утро, и я повез ее в мой тарахтелке в штрафную роту, на огненный рубеж, там был объявлен ее бешеный концерт, и вся передовая загудела: певица прибыла!.. певица!.. – заморская птица!.. – и быстро соорудили дощатую сцену, и прямо на морозе, на самодельной открытой пулям и ветрам эстраде весело пела она, а бравые бойцы сидели на земле, на корточках, ватниках
– Понятно. Ты втрескался в нее, это понятно. Я люблю сейчас ее не меньше твоего, твою зачуханную певичку с передовой. А вот ты… ты… знаешь, кто я такая?..
– Зачем мне знать?.. Все равно я завтра…
– Я – Первый Парфюмер мира. После Паломы Пикассо. Но Паломы больше нет, и я одна осталась. Помаду с губ моих ты съел давно?.. Я сама ее сделала. И все бабы мира, как дуры, охотятся за моими помадами, лаками и тенями для век. Я страшно богатый человек. Понимаешь?.. Я все могу купить. Все. Но мне ничего не надо. Ни дворцов… ни бабских бирюлек. Ни тарелок икры. Ни заморских пляжей. Понимаешь ты?!.. Да ты все понимаешь. Поэтому с тобой – страшно. И хорошо. Ты такой странный. Я думала, ты вор, из тюрьмы. А ты – вон откуда пришел. Откуда ниспал ты. Ты странный. Ты утром умрешь, ведь мы играем в Клеопатру, не забудь, – а говоришь мне сейчас о другой женщине.
Смутно были видны в белесом разливающемся молоке зимнего рассвета их ночные лица, руки, голые плечи. Она взяла его лицо в ладони, как теплый хлеб.
– Я тебе буду и о других женщинах говорить тоже. У нас ведь на самом деле очень мало времени.
– Ты что!.. Еще темно. Вон еще сколько звезд. И мороз будь здоров.
– Времени мало! Времени! Ты хоть это поняла?!
Она отшатнулась от натиска крика.
– Как не понять. Поняла.
Разорваны объятья. Она поднялась с широкой кровати, устланной жесткими шкурами старых волков и мягкими – голубых песцов, взяла со стола бутылку, налила в пустой стакан темно-красное питье.
– Попробуй. Мое, домашнее. Бабкин рецепт. Старуха крымская, мать отца… А матери своей я не помню. Я вообще детства не помню. Я себя помню… поздно уже. У меня что-то было с детской памятью. Выпаденье… черная дыра, воронка от взрыва… А отец мой был мне не отец… а мне потом сказали – отчим… но я его все равно отцом звала. Он служил во французском воздушном флоте. Его самолет загорелся. Он погиб в горящем самолете. В небе. И я тоже боюсь огня. Боюсь сгореть. А вот все живу и живу. Юродствую. Может, мне зачтется. А хотя бы и нет. Сумасшедшие летят по свету. Как голуби. У нас, знаешь, в Париже много родни. Они меня все считают за свою. Хоть во мне и ни капли французской крови. Лечу, пою, танцую… как твоя голубка.
– Снарядом убило ее. Тогда же, прямо на той заиндевелой дощатой фронтовой сцене. Я и ахнуть не успел.
– Видишь!.. – Она цапнула со стола сигарету и закурила, и дым вольно вился над голой шеей. – Господь ее прибрал. Он отнял ее у тебя. Чтоб ты не возгордился.
– Чтобы я сам не бросил ее.
– Верно! Она бы этого не пережила.
– А ты?..
– А я – тебя переживу.
– Верно.
Он поцеловал ее. Пробормотал над ее лицом: «Спи, спи». Молчанье обнимало их. Рассвет сочился в высокие старые окна. В беспощадном свете холодного утра он увидел тонкие морщинки под глазами спящей женщины и осторожно, жалобно потрогал их кончиками изрезанных, в шишках и шрамах, пальцев.
– Ну, вы, клячи!.. в две шеренги стройсь!.. Шапки на башки быстро надеть!.. ежели хоть одна из вас с кашлем кровавым в лазарет загремит – все пятью сутками штрафных работ ответят!.. На работу – живо!.. шагом… арш!..
Шевелящаяся живая копна вздрогнула. Бабы, спящие в алтаре вповалку, стали собираться на лесоповал. Заспанные лица глазами-щелками, опухшими, в синяках от бессонья, тупо глядели в холодный мир. Зубы, изъеденные цынгой, чернели в жалких улыбках, посылаемых друг другу. Ободрись, подруга. Все не так плохо. Мы живы. А лучше собачья жизнь, чем собачья смерть. Собака живет, брехает, грызет кость. И нас так научают. Обучат ли?!
– Пошли, Глашенька!..
– Да уж иду, иду, Стася… Даже оправиться не дадут, сволочи… Приседай где хочешь в лесу… за стволами… Гонят, как коров…
– А Люська?.. где Люська!.. Она же тут рядом со мной дрыхла, я ее еще надзирательским тулупом накрыла… Федька сегодня раздобрился, мне подсунул, а я – ей… Куда она подевалась, чумная?!..
– Спряталась… может – захворала… животом…
– Не мытые мы тут сто лет… не купаные… во вшах… пахнем, как гнилые рыбы… когда баню устроят?!..
– Да никогда… жди Второго Пришествия, Клавдичка…
Священник, в дырявой потрепанной, в заплатах, рясе появился в изодранных собачьими когтями дверях храма-барака. Черную бороду его вздымал, трепал ветер, дующий с воли вперемешку с колючим снежным пшеном.
– Сестры милые!.. – крикнул он задушенно с порога. – Нынче великий праздник, большой!.. Сретенье Господне… Мария с Иосифом Младенца принесли в храм к старцу Симеону, и старец Бога живого узнал, на руки взял… У кого из вас младенцы есть – благословите их, и я их во Сретенье сам благословляю!..
– У Стаськи младенец!.. У Стаськи!..
Стася сидела в углу с грудной девчонкой на руках, исподлобья глядела, совала в рот девочке тряпичный кисет с нажеванным ржаным хлебом.
– Когда родила?.. Когда у дитяти именины?..
Девушка молчала. Девочка сосала крестьянскую соску. Женщины, кряхтя, чертыхаясь, плача, поминая Господа, творя шепотом Исусову молитву, матюгая начальников, повязывая теплые платки, нахлобучивая ушанки, собирались в лес, на работу. Воздух внутри храма наливался светом, тьма забивалась в углы, сворачивалась под камнями змеей. В распахнутую дверь летел жесткий снег, белыми зернами набивался в щели меж каменных плит, ударял в полустертые, исчерканные похабными надписями фрески в апсидах и нишах.
– Да не она мать… она – кормилица… мать – погибла… умучали…
– Кто растит – та и мать, – как отрезал священник. – Зимняя девочка, пусть снег будет тебе Царской мантией, горностаевой!..
Стася вздрогнула. Оторвала от себя девочку, тихо положила в деревянную колоду, служившую колыбелькой.
– Мне на работу надо снаряжаться, отец Иакинф, – прошептала она. – Вас… тоже с великим праздником поздравляю…
– Сегодня ночью с Анзера двое убежали, пустились в побег, – голос священника был тверд и печален. – Солдат с собаками отрядили. Беглецов не нашли. Успели уйти далеко. Скорей всего, они подались к незамерзшей воде, к заливу, отвязали лодку и поплыли в море. Это – тоже смерть… но на воле. На воле!