Зиновий Гердт
Шрифт:
Зимой 1995 года в Доме актера на Арбате происходила презентация коллективного сборника «Гостевая виза. 29 взглядов на Израиль». В числе его авторов были Нонна Мордюкова, Борис Чичибабин, Евгений Леонов, Лев Разгон, Лидия Либединская, Марк Захаров, Александр Иванов, Борис Жутовский, Зиновий Гердт. В тот вечер наша «пятиминутка» получилась особенно длинной.
Среди прочего Зиновий Ефимович говорил: «Если человек слишком углубляется в национальный вопрос, недолог путь к национализму… А внешность, черты лица — неужто по этому судить о национальной принадлежности того или иного человека?..
Помню, не раз говорил мне покойный Дезик (Давид Самойлов. — М. Г.): “Национализм
Стоявшая рядом Лидия Борисовна Либединская заметила: «Если уж судить о национальной принадлежности по внешности, то ни в Пушкине, ни в Лермонтове нет и оттенка славянской внешности. А Гоголь? Разве он похож на типичного русского? А есть ли более русский писатель, чем Николай Васильевич? О его отношении к евреям говорить не буду, но если уж о внешности — она далека от русской».
Вся наша компания — кроме упомянутых, там были Борис Жутовский, Юрий Рост, Александр Иванов — расхохоталась, а Зиновий Ефимович, задрав голову, поглядел на Иванова и обратился к окружающим: «Посмотрите, вот Саша Иванов, и по происхождению, и по языку — русский человек и истинно русский поэт. А многие его принимают за еврея: длинный нос, печальные глаза, насмешливый взгляд… А уж за мастерство и умение съехидничать, высмеять — его начисто причислили к евреям, как будто ирония, насмешливость, юмор свойственны только этой нации». Тут в разговор вмешался сам Александр Иванов: «И все же иронизировать над собой, сочинять анекдоты о себе, смеяться во спасение евреям свойственно больше, чем другим народам». И он прочел стихи Игоря Губермана:
Под грудой книг и словарей, Грызя премудрости гранит, Вдруг забываешь, что еврей; Но в дверь действительность звонит… …В природе русской флер печали Висит меж кущами ветвей: О ней не раз еще ночами Вздохнет уехавший еврей.Здесь в стихотворную «дискуссию» включился художник Борис Жутовский, прочтя строки того же Губермана:
Я сын того таинственного племени, Не знавшего к себе любовь и жалость, Которое горело в каждом пламени И сызнова из пепла возрождалось.Лидия Борисовна и я закурили, я предложил сигарету и Зиновию Ефимовичу, но он отказался: «Уже накурился, больше шестидесяти лет курил очень много, недавно бросил. Разумеется, инициатива исходила не от меня». Неожиданно он встал прямо, будто на сцене, и прочел собравшимся еще одно стихотворение Губермана:
Летит еврей, несясь над бездной, От жизни трудной к жизни тяжкой, И личный занавес железный Везет под импортной рубашкой.И снова вспоминаются мне слова Гердта, записанные вскоре после вечера в Доме актера: «Я — человек в полной мере политизированный. В своих освободителях я первым числю Горбачева. Если задуматься, то даже разговаривать о первом лице государства в вольных тонах без него сейчас было бы невозможно. Я никогда не забуду, что он сделал для меня лично, — он дал мне свободу… Помню, когда Горбачев стал генсеком, на третий-четвертый день среди какой-то уличной публики он спрашивал: “Вам не надоело слышать одно, а видеть
Пройдут годы, и Гердт полюбит человека, сменившего Горбачева и не очень высоко оценивавшего его деятельность. И тем не менее Зиновий Ефимович рассказывал: «А что касается Ельцина, то он меня восхитил, когда выходил из партии… Если бы был объявлен конкурс на лучший короткий документальный фильм, то думаю, им стали бы кадры, как Борис Николаевич Ельцин выходит из партии. Я залюбил его на всю жизнь…»
Разумеется, Гердт далеко не во всем соглашался с Ельциным: «Он доверял жутким советчикам. Умение выбрать советчиков — это талант, которым наш президент не обладал». Зиновий Ефимович вспоминал: «Самое жуткое разочарование в старости моей — это он (Ельцин). Я всю старость его любил! Я всю старость им восхищался! Я всю старость болел за него! И такое разочарование на меня обрушилось. Я иногда думаю: может, я не виноват? И старость моя тут ни при чем? Может, это с его возрастом связано: старческая нетерпимость (в Чечне), несправедливость (к Сергею Ковалеву), неразборчивость в людях…» Говорил он и другое: «Он разочаровал меня, хотя, как большинство населения, я не вижу никого другого в тот момент на его месте».
Отношение Гердта к политикам могло меняться, но отношение к России оставалось неизменным. Он мог восхищаться красотой других стран, их чистотой, порядком, изобилием. Мог глубоко чувствовать свое родство с землей Израиля, с его народом. Но родиной своей он считал только Россию. «Я побывал во многих странах, — говорил он, — это были интересные и замечательные путешествия, встречи… Но любовь моя к России — это прекрасная и, как сказано у поэта, “высокая болезнь”».
Глава восемнадцатая «НЕ НАДО ВСЕ СВАЛИВАТЬ НА БОГА…»
Однажды Гердта спросили:
— Зяма, как жизнь?
— Проходит… — ответил актер.
В последние годы и особенно месяцы жизни здоровье Гердта заметно ухудшилось. В беседе с журналистом «Московского комсомольца» Ильей Мильштейном Зиновий Ефимович сказал: «Я знаю, что старость — неприятная вещь, но никак не мог предположить, что она до такой степени отвратительна. Мои недуги усугублены ранением: одна нога у меня короче другой, поэтому искривлен позвоночник… Иногда, уже просто исходя кашлем, я прижимаюсь к Тане и шепчу (умоляюще): “Боже мой, помоги мне… я хочу умереть… нет, я не хочу умереть, но я не могу больше!”».
Рассказывают, что когда Зиновий Ефимович был уже безнадежно болен, только Татьяна Александровна находила слова: «Зямочка, надо». И слова эти оказывались действенными. Но в периоды — к концу жизни их становилось всё меньше, — когда приступы болезни отступали, Гердт громогласно сообщал, что не желает интересоваться своим здоровьем: «Это для меня неинтересная тема! Ну что жаловаться? С годами я все чаще попадаю в больницу. Там у меня постепенно выработалась система “сравнительных недугов”. Я вижу, как страдают и умирают люди, которые гораздо моложе меня. После этого сетовать на свои телесные муки стыдно и гадко. Это невыносимо, просто невозможно! И я не жалуюсь. Пока не душит новый приступ…»
Только приступ заканчивался — Зиновий Ефимович становился другим человеком: встречался с друзьями, появлялся на всевозможных мероприятиях: «Если здоровье позволяет и есть настроение, я хожу на тусовки. Только ставлю условие, что не будет двух лично мне неприятных людей. Все остальное человечество меня устраивает, а они — нет. Причем речь идет не о моих врагах. Они-то ко мне относятся с большим почтением… Но я их столь не почитаю, что просто… внуку показываю: вот видишь, мальчик, по телевизору выступает человек, он многого добился в жизни, но, поверь мне, как это ужасно — быть внуком такого человека!»