Златая цепь времен
Шрифт:
Роман начинается штрихом природы. («Свинцовое небо, тяжелое и пасмурное, низко нависло над осенним Санкт-Петербургом». И т. д.) Я запинаюсь: коль небо свинцовое, то и тяжелое, а пасмурное? Когда моросит осенний питерский дождик, под которым ходишь весь день, а пальто лишь тяжелеет, то нет низко нависшего, тяжелого, да еще и пасмурного неба, а просто все утомительно серо и мрачно особенной питерской мрачностью, да и тоскливо, коль не спешишь от дела к делу. Да, в такой час невесело ждать, но улицы не тихи (как сказано у автора), а по-питерски насторожены, и еще неизвестно, что они тебе поднесут. И дома не «почти сливаются с мостовой», а просто, если день еще не совсем угас, все видно плохо, как в голом лесу.
В такие дни
Невский парапет, и мокрый, и ледяной, и неудобный, — на него не облокотишься.
Плащ. Герои исторических романов постоянно в плащах. Но в какой одежде выходила осенью и в дождь молодая женщина из общества в последней четверти XVIII века? Здесь нужен бы штрих эпохи! А в те годы, да и много позднее, никакая женщина из общества не ходила по улицам одна, а только с провожатым, с мужской, предпочтительно, прислугой или с женской, в крайнем случае.
«Завывал ветер…» Откуда он взялся? Только что были морось, сумерки, тишина. «Сердитые волны»… Откуда? Два штампа и лишь для нагнетания мрака. Нужно ли напоминать, что либо дождь моросит, либо, коль ветер «завывает», то нужен выбор — или дождь усиливается, или тучи расходятся. И опять штампы: «сердце разрывается от горя», «скатывались слезы».
Все это мелочи, мелочи, мелочи… Читатель не замечает. Так ли? Я уподобил бы все такие мелочи, которые мы называем деталями, театральным задникам и декорациям. Они могут быть очень просты, могут усложняться, но они обязаны подчиняться закону сцены. Решает вкус постановщика. Зритель массовый, так же как и массовый читатель, в тонкостях не разбирается — в том смысле, в каком об искусстве судит профессиональная критика. Но если актеры еще могут увлечь зрителя вопреки постановщику пьесы, то писателю, не владеющему художественными деталями, остаются лишь сюжет и читатель, лишенный вкуса.
Нарушая последовательность разбора, замечу, что в отношениях Радищева с Е. В.[14], данных в романе, авторский произвол бесцеремонен. Автор отмахнулся от психологических сложностей и от общественных неприятностей, которые были неизбежны и которые романист обязан разрешать как во имя художественного правдоподобия образов, так и во имя исторической правды.
Вспомним драму Анны Карениной. «Свободная любовь» не только исключает ее из «общества», но вызывает брезгливость у простых людей, для которых связь без брака есть блуд. Брак между зятем и свояченицей был невозможен не только по канонам церкви, но и в соответствии со взглядами всех классов того общества, которому Радищев и Е. В. бросают вызов. «Любодеяние» между столь близкими, по тогдашним понятиям и законам, родственниками могло повлечь преследование, насильственное разлученье и наказанье, например помещение в монастырь на покаяние. «Загсом» в России до революции была церковь, крещение детей было не одним «духовным» актом, но и единственным актом оформления гражданского состояния, ибо без метрики обойтись было нельзя, а метрика выдавалась только после крещения. Дети Е. В. записывались как рожденные от не состоявшей в браке девицы и ни к какому сословию не принадлежали. По практике прошлого, таких детей либо пристраивали (хотя бы фиктивно) в какую-либо семью, где их могли усыновить, либо фактический отец ходатайствовал об их усыновлении. Без удовлетворения такого ходатайства «незаконные дети» не имели не только никаких имущественных прав, но даже не носили фамилии отца. Дети Радищева от Е. В. не могли быть, конечно, и дворянами. Их положение могло оказаться весьма печальным. Можно добавить, что и в наше время громаднейшее число людей предпочитает зарегистрированный брак, на его стороне и законодательство, вынужденное принимать особые меры для того, чтобы интересы детей, рожденных
Е. В. и Радищев «сожительствуют», выражаясь по-старому, незаконно, но совершенно беспрепятственно. Все признают эту семью без каких-либо сомнений, даже духовенство. Радищев бездумно производит на свет трех детей, совершенно не заботясь об их будущем.
Единственный раз автор вспоминает реальность — когда отец Радищева кричит про его трех детей от Е. В.: «Они не будут Радищевыми!» И далее опять все забыто. А угроза эта очень серьезная: Радищев должен был бы подавать прошение об усыновлении «на высочайшее имя», и протест его отца сыграл бы роковую роль.
Я не говорю здесь о фактах биографии Радищева. Я гововорю только об изображении личности Радищева в романе. Еще раз напоминаю, что я говорю не о фактах, а об образах в романе. По-моему, автор хочет хорошо относиться к Радищеву, но средства ему постоянно изменяют. Если для него Радищев человек, которого «съела» благородная идея до такой степени, что он не видит окружающих людей, то такое нужно показать художественно, а не заявить об этом. Я не собираюсь навязывать автору точки зрения. Но изображение отношений Радищева с Е. В. ложно со всех точек зрения и должно быть переосмыслено и переписано от первого слова до последнего.
– --
«…Из дверей губернского правления вывели Александра Радищева. Обросший, с вытянувшимся лицом, он был одет в потертом камзоле и закован в ручные кандалы…»
«_Конвойные_ вывели», а ниже — «солдат, сопровождавший его»! «Обросший…» Если автору известно, что Радищев со дня ареста в июне не имел возможности бриться до сентября, то он действительно сильно «зарос». Но в таких случаях лицо не «вытягивается». Борода с усами подчеркивают исхудание верхней части лица.
«…Был одет в потертом камзоле…» Либо — «одет в камзол», либо — «был в камзоле».
«Шаги… отдавались в маленьком дворе… правления, обне_сенного_… стенами». Не правления, а дворе, обне_сенном_…
Почему окна правления темны, ведь там остались все чиновники? А на Петропавловскую крепость, особенно на «казематы», никак не похоже. Это как и описания психологического состояния: «…неожиданно возникшие и тут же исчезающие беспорядочные мысли…» И ниже: «…по всему телу растекалась усталость… неотвязные мысли, как осенняя непогодь, холодили душу», — все очень неловко и по многочисленным прилагательным, и по причастным оборотам. Главное же — по случайному набору подходящих к случаю слов.
Но между двумя описаниями внутреннего опустошения, падения духа вдруг: «…невольно подумал, как хорош мир и прекрасна жизнь». Пусть ни к чему «невольно», пусть дальше автор совершенно забывает об этом проблеске, пусть неловко само выражение! Но ведь в этой неловкой авторской обмолвке и есть суть.
Мы знаем, что Радищев и в обморок упал при аресте, и давал объяснения, и каялся, но в объяснениях и покаяниях даже, оставался «при своих». Не гнулся, гнулся — то выпрямлялся. Дело автора знать, принял ли Радищев смертный приговор совсем всерьез или полагал (справедливо), что будет смягчение.
Смягчение же было капитальным. Как сведущий в законе и практике, Радищев должен был понять, что ссылка — не тюрьма даже, а вольное проживание в назначенном месте. Наказание заключено в отрыве от привычной обстановки, знакомых. Сам факт лишения права передвигаться угнетает. Но в назначенной Радищеву форме ссылки, как показывает нам дальше романист, сохраняются быт, слуги, жизненные удобства. Но автору нужен «мученик», и после верного, хоть очень неудачного по форме выкрика «о прекрасных мире и жизни» автор пугает и пугает.