Златоборье
Шрифт:
— Стыдно? — спросил Никудин Ниоткудович. — И на том спасибо, что не всю дурь свою перед Дашей выказали. Вот уеду к сыновьям в город — и оставайтесь себе не здоровье. Вместо меня пришлют какого-нибудь… с магнитофоном. Не то что птицы — лягушки сами себя не услышат. На меня разобиделись — меня и пугайте. Даша вас за друзей почитает, за хранителей Златоборья.
Хоть никто на горькие слова не отзывался, Никудин Ниоткудович знал — слушают. Еще как слушают!
— Беда ведь, право! — сокрушался лесник. — Одно, может, Златоборье и не тронуто на всем белом свете. Про нас забыли, потому что Проклятое место близко. На мою жизнь хватило счастья —
Замолчал Никудин Ниоткудович. С воды холодом потянуло. И вдруг — щелк, щелк! Соловей! Луна взошла. Поднялся Никудин Ниоткудович с корней Сорочьей сосны и пошел в Златоборье, за песней соловьиной. Во дворец свой никем не строенный, не писанный. Привела песня Никудина Ниоткудовича на болото. И смолкла.
Словно обнаженные мечи, сверкали под луной острые листья осоки. Из клубящегося тумана то являлись, то исчезали наконечники копий засадного полка — онемевший в безветрии камыш.
И — капля! Еще капля! Никудин Ниоткудович вздохнул, скосил на звук глаза: Белый Конь!
Он только что напился воды. С его серебряно-розовых губ падали капли. Конь потянулся головою к луне и пошел, пошел, не тревожа ни камышей, ни воды, ни самого воздуха, — туда, где зияла черная топь. Замер над бездною и все вытягивал жалобно шею, все всматривался в даль и за спину себе. Глаза огромные и в каждом — луна. Потом то ли вскрикнул, то ли всхрапнул, а вышел свист, так змеи болотные свистят. И побежал, вскидывая тонкие складные ноги. Хвост и грива разметались на ветру, вытянулись и, редея на глазах, слились в одно с белым серебром белого тумана.
«Белый Конь появился — жди новостей», — подумал Никудин Ниоткудович. Белый Конь бродит по земле со времен Батыя. Сшиблись в сече два войска, и одного не стало. Полегло. Конь прошел сквозь сабли и стрелы, да без хозяина в седле. Ловили чудо-коня татары — не дался. На болоте сгинул, да с той поры никак не сыщет поля, где хозяин остался. Никудин Ниоткудович и ясли ставил в лесу, чтоб пшеницей приманить Белого Коня, и стожки с отборною травою — не идет Белый Конь ни к яслям, ни к стожкам. Да и что ему трава, что ему пшеница, когда он лунные блики с воды собирает. И осенило: «Воду-то, однако ж, пьет! Может, Даше бы взяться приручить одичавшую лошадь?»
Сияя изумрудными перышками, выплыл на чистую воду селезень. Глаза у Никудина Ниоткудовича обрадовались. Он повел ими и всех увидел: лисий выводок в чащобе черемушника, тетерева на толстом суку, белку, повисшую вниз головой на одной задней лапке.
ДРУЖЕСКОЕ РАСПОЛОЖЕНИЕ
— Ну что ж, дочка! — вздохнула Василиса Никудиновна. — Посидим перед дорогой.
Никудин Ниоткудович забирал Дашу в Златоборье на все лето, до осени. Деревня Муромка была из горькорусский деревень, брошенная. Ее бы и вовсе снесли, да бульдозер гнать далеко. Из семидесяти домов незабитыми остались только трое. На Еловом краю жили дед Завидкин с бабкой Завидухой, на Березовом — Даша с родителями, за Певун-ручьем — бабушка Погляди — в — Окошко. Никто уже
Дверь в избу отворилась сама собой, но дедушки дома не оказалось. Его вызвал в контору лесничий Велимир Велимирович.
Даша положила на сундук портфель с книжками, сняла с плеч рюкзачок и принялась хозяйствовать. Ну, конечно, сначала надо было вымыть полы. Хотела ведра взять, а они с лавки — на коромысло, коромысло — за дверь. Колодезный журавель обрадовался, заходил, заскрипел — и пырь в колодезь.
Даша только и успела, что руками развести, а ведра — вот они, до краев полнехоньки. Подоткнула Даша подол, намочила тряпку, а тряпка под кровать да по углам и уж гонит застарелую грязь. Вроде кто-то еще и шепчет:
— Подберите ножки, барышня.
Даша на лавку села, помалкивает, поглядывает. Тряпка так и эдак по полу гуляет. От половиц сияние. Как новые!
— Спасибо! — шепнула Даша неведомо кому и заглянула в печь. А дедушка щи уж заранее спозаранок сварил.
«Напеку, пожалуй, оладушек! — решила Даша. — Дедушка оладушки любит!».
Взяла муку сеять, а за сито никак не ухватиться, само туда-сюда ходит. Ковшик уж за водой слетал, яичко над мукой разломилось, солонка посолила, сахарница посахарила. Даша руку мукой не запудрила.
Дальше — больше. Сковорода — на загнетке шипит, половник тесто разливает, нож оладушки переворачивает. Один румяней другого!
Взгрустнулось Даше, хотелось быть помощницей дедушке, а как тут поможешь, когда работа сама собой делается. Что там говорить! Ждала чудес в сторожке. Но чудеса должны быть в радость. Села Даша на лавку, смотрит в окошко. А на дворе потемнело, солнце в тучу ушло, гром погромыхивает. Горелым вдруг запахло.
— Ой! — спохватилась Даша. — А ведь это оладушка пригорел.
Подбежала к печке, пригорелый оладушек сняла, принялась печь по-своему… Хорошо у нее получилось. Каждый оладушек — как солнышко. Напекла целую горку.
Смотрит, а за столом — тихая компания.
— Здравствуйте! — сказала Даша. — Вот оладушки. — И удивления не выказала.
— Я Проша, — сказал Проша, почесав лапкой в голове. — Домовой.
— Я Сеня, — сказал мужичок в рубахе с подпоясочкой. — Дворовый.
— Я Гуня Гуменник, — фыркнул по-кошачьи, отворачиваясь, ужасно похожий и на чучело и на кота. — Я — злой, — сказал и сконфузился, головой под стол полез.
— Ну, а я буду — Дуня Кикимора, — молвила косматенькая и не очень-то веселая на вид женщина.
Даша проворно ставила перед каждым гостем, вернее сказать хозяином, тарелку с оладушками и чашку со сметаной.
— Кушайте на здоровье, — пригласила Даша и вдруг заметила, что у Проши в лапке подгорелый оладушек.