Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Шрифт:
– Куда им… – пренебрежительно отозвался Василько. – Они леса боятся. А если сунутся, живыми не выберутся.
– Коли на овраг наткнутся? – не уступал Оницифор.
– Что они возьмут с того оврага? Ты же зрел: он раздваивается. Как пойдут они в другой рукав, упрутся в бурелом. И оврага они не знают, полезут по дну, а там навалено, накидано деревьев.
– Упрямы и дерзки татары, – никак не мог успокоиться Оницифор. Его смущало не столько упрямство татар, сколько насторожила та легкость, с которой они убежали с поляны. Дыму-то наглотался, аж затылок заболел.
– Дымной горечи не претерпев, тепла не видать.
Внезапно
– Ишь, полыхнуло, – сказал Оницифор, отклоняя от костра лицо. – Как меня тот татарин, что из мыльни выскочил, копьем не заколол – ума не приложу.
– Да он тебя и колоть-то не хотел. Татарин выскочил на крик и наставил копье без умысла. Татары, татары… – передразнил Василько племянника. – Они упрямы, а мы еще упрямее. Кого захотели показнить, нечестивцы! Мы от Батыги убереглись, а от плюгавого ордынского посла сам Бог велел! Как мы их: они даже охнуть не успели, а нас уже и след простыл.
– Избу жалко; добрая была изба и клеть… – Оницифор извлек из сумы хлеб и покручинился. – Намок хлебушек, – разломив хлеб пополам, он передал половину дяде, а другую надкусил. – Все же прискорбно, что татары тебя с такой поляны согнали. Уж больно хорошо мне на ней было.
– Ничего, – ответил также жевавший Василько, – я себе еще краше срублю с твоей помощью. А что татары пустошь пожгут, мне наперед было ведомо. На то они и татары, чтобы жечь да палить. Да все едино меня бы свели с обжитого места или люди княжеские, или слуги митрополичьи. Но, сдается мне, не зарастет наша поляна. Будущей весной придет на нее крестьянин и рожью засеет. На пали пригожая рожь уродится.
– Где же ты ныне сядешь? – допытывался Оницифор.
– В своем бывшем селе… Сказывают, что теперь там только овцы пасутся. Мне это не по нраву.
– Вот ты мне все речешь: жалей людей, жалей людей… Только я никак не разумею, как это попригоже содеять. Ведь ты человеку добро делаешь, и он за добро благодарен, но затем тот человече может так избаловаться, что только и будет подношений ждать и осерчает, не дождавшись их либо если они ему малыми покажутся. Разленится тот человече вконец, и вместо добра ты ему только зло причинишь.
– Так все нужно с умом делать. А то заставь дурака Богу молиться, он себе и лоб расшибет. Ты помоги страждущему, но так помоги, чтобы из него трутня не получилось, чтобы не смотрел он тебе в глаза с одним желанием: «Дай!», чтобы не опустился до того, что и корки хлеба поднять не захочет. Ты помогай бескорыстно только немощному, а от здорового да работного требуй подмоги, да не себе в корысть, а людям на потребу. Ты хлебца ему дай и скажи: «Возьми хлеба, добрый человек, угощайся. Если еще пожелаешь, то приходи тогда-то и туда-то. Мы будем всем миром делать то-то и то-то, и в тебе нуждишка будет. А после трудов учиним обед силен». Вот как пригоже делать. Человеку ведь участие надобно, ему только руку протянуть, истинный путь показать.
– Нелегкое это дело.
– Кто же тебе сказал, что это легко. Но на то и живет человек, чтобы добро и зло различать. На то тебе и голова дадена.
– А ты сам-то, – оживился Оницифор, – Евангелие мне отдал без всякой корысти, без ряда.
Василько хитро ухмыльнулся:
– Кто тебе сказал, что без ряда? Вот приду в село, обживусь немного и позову
Оницифор присел подле дяди. Он поморщился и отвернул лицо в сторону от чадившего дыма.
– Посердился на тебя наш приходской священник, – поведал Оницифор. – Лечил ты сыромятника Николу и велел ты Николе не поститься из-за недуга. Никола на исповеди твои слова священнику выложил. Тот на тебя распалился. Дескать, что это старец Вассиан высокоумничает, дескать, зачем он христиан смущает негожими словесами, дескать, пора его осадить.
– То священник ваш глаголет не по уму. Господь-то милостив. Ему не столько ущемление плоти нужно, ему очищение души от скверны любо. Пост, чтение молитв и всякое усердное богослужение не спасает души без борьбы с дурными помыслами, деяниями непотребными. Потому не стоит изнурять себя, особенно хворому, а пригоже вкушать все, но с воздержанием. Я свою правду не навязываю. У каждого христианина собственная дорога к Христу, ибо разнятся меж собой человеки. Кому любо – пусть постится.
– Говорят про тебя на Москве именитые мужи нелестное, – начал издалека Оницифор.
– Что так? – насторожился Василько.
– Будто при взятии Москвы татары тебя пощадили за некую измену.
– Тебе-то что с того? – вспылил Василько и, спохватившись, мрачно произнес: – Мало ли что злые завистники болтают.
Он помолчал, изредка поглядывая на смутившегося Оницифора, затем неохотно, словно пересиливая себя, заговорил, отстраненно глядя поверх костра на мрачные лесные глубины:
– После взятия Москвы я, израненный, оказался в руках переветника Петрилы. Петрилу я еще во Владимире знавал, а перед татарщиной он сам-друг ко мне в село пожаловал, гостевал да все уговаривал татарам передаться. Мне бы Петрилу повязать да в Москву отвезти, а я его отпустил по-доброму. За то наказал меня Господь: уж тот Петрила поиздевался надо мной, покуражился. Но его татары посекли за некую вину. И не стало надо мной повелителя, и побежал я. Вот и весь мой сказ! Не подосадуй, что осерчал. Больно мне вспоминать те дни… Давай подремим немного. Истомился я с этими татарами. И не смотри ты так на меня. Правду я тебе сказал, не всю правду, но все же…
Глава 102
Вспоминая позднее подробности сна, который ему приснился в лесу, Василько не мог отрешиться от мысли, что вовсе не спал – какая-то неведомая сила заставила его душу оставить тело и перенестись.
Василько закрыл глаза и только утвердился в желании немного подремать, как тут же забылся и оказался в каком-то странном мире. Здесь не было солнца. Здесь было так пасмурно, как бывает душным летом, когда небо затянут грозовые тучи и природа затаится в ожидании грома, молний, ливня. И так же, как и перед грозой, обволакивающая тишина.