Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Шрифт:
– Слышал я о тех татарах еще прошлым летом от болгарских людей, – ответил Василько.
– Откуда они объявились? – не унималась сестра.
– Сказывали, что из стран полуденных.
– Может, лукавили болгары? – спросила Матрена.
– Нет, – покачал головой Василько, – прибежали болгары на наши рубежи, гонимые татарами. И на Калке-реке те татары посекли русские полки.
– Если бы наговаривали, не кинулись бы спешно укреплять град, – молвил Савва. Но Матрена, которой так не хотелось верить, что где-то на рязанской украйне стоит неведомая
– Полно вам пустое брехать! Делать вам нечего, вот и выдумали татар! Что степнякам делать в наших дремучих лесах? А коли пожалуют, знаем, как встретить незваных гостей!
Она вся подобралась, выпрямилась, расправила плечи; ее лицо приняло задиристый и непримиримый вид. Казалось, объявись сейчас у ворот Москвы татары, Матрена, не медля, побежит на ворога впереди удалой суздальской дружины. Глядя на сестру, Василько едва сдержал улыбку.
– Матрена верно глаголет: татары пожгут рязанские украйны да поворотят в степь, – решил он успокоить родственников.
Матрена и Савва так легко поверили ему, что Васильку показалось, будто они ждали от него именно таких слов.
Глава 17
Скрипнула дверь, пахнуло студеным, и донеслось завывание ветра.
– Дверь закрывай! – не оборачиваясь, раздраженно сказала сидевшая спиной к двери Матрена.
Василько увидел вошедшую в избу девочку в длинной, до пят, овчине. Она с виноватой поспешностью кинулась раздеваться. Но, заметив Василька, замерла. «Кто это сидит под образами?» – говорил ее изумленный взгляд.
Это была племянница Василька, Оленька. Он видел ее всего один раз, когда приезжал за матерью. Мать, покидая родной двор, более всего тужила, что длительное время не увидит внучку. «С кем же я поговорю всласть?» – печалилась она.
– Ты хоть с дядей поздоровайся! – попеняла дочери Матрена, все так же не оборачиваясь.
Олюшка, смущенно опустив головку, тихо поздоровалась.
– Олюшка, садись с нами вечерять, – пригласил Савва, отодвигаясь к Васильку и освобождая для дочери место за столом. – Ничего, ничего… сегодня можно, мы уже насытились, – молвил он в ответ на недовольное бурчание Матрены о том, что маленькой Олюшке не следует сидеть за одним столом со взрослыми.
Девочка робко присела на уступленное отцом место, ела медленно и немного, низко склонившись и не смея поднять очей. Она напоминала Васильку маленькую Матрену, только, пожалуй, Оленька была более худа и повыше росточком. Он отметил ее толстую длинную русую косу и хрупкие изящные пальчики.
– Каждый вечер ходит наша Олюшка на соседнее подворье к немощной Василисихе. Ты ее не знаешь: она после твоего отъезда поселилась на Подоле, – пояснил гостю Савва.
– Делать ей, бесстыжей, нечего! – возмутилась Матрена. – У Василисихи своих внуков полон двор, могли бы сами о ней попечаловаться. А все ты, старый пень! Это по твоему наущению девка меня мучает! – накинулась она на мужа.
– Измаялась я совсем! –
– Не сердитуй, мать! – попытался успокоить жену Савва.
– Ты же сама Ольге брашну даешь! – защищал сестру Оницифор.
Только Олюшка не могла или не хотела подать голос. Она все ниже склонялась над столом. Матрена же совсем взъярилась. Ее лицо покрылось красными пятнами, голос срывался на крик.
– Ты зачем из дочери черницу сделал! – упрекала она мужа. – Ведомо ли тебе, что она возмечтала в черницы постричься?
– Полно сердитовать, Матрена: гость в избе, – молвил растерянно Савва.
– Ты за Васькой не отсидишься! Васька, – Матрена в запале ткнула пальцем в сторону помрачневшего Василька, – отъедет, и поминай как звали.
– Отчего меж вами учинилось такое несогласие? – спросил Василько, желая прервать разошедшуюся сестру.
Матрена, Савва и Оницифор принялись вразумлять Василька. Они говорили спешно, взволнованно, разом, и Василько никак не мог понять их. Но Матрена вскоре забила пылкостью и многоречивостью своих домочадцев.
– Приключилась на нашу беду с Василисихой лихоманка: ни встать, ни сесть, ни внятного слова сказать не в силах; все лежит, старая, и плачет. Тут еще ее сын, Гавша, чисто обезумел: велел жене и детям не кормить мать. Пусть, говорит, помирает; от нее, говорит, нам один разор… Разве тут не заболит сердце? Ведь человек же. Стала я тайком от Гавши старуху прикармливать. Только он со двора, я тут как тут: хлеба принесешь, кваса, слово доброе скажешь… Нечто ей, старухе, много нужно. Затем вижу, что недосуг мне (своих забот хватает), и стала Олюшку к Василисихе подсылать. Олюшке полюбилось печаловаться; только стемнеет на дворе, тянется девка к старухе.
– Нечто тебя объела старуха? – спросил Василько.
– Да разве съестного жаль? Только стала Олюшка усердно в церковь хаживать и о монашестве возмечтала. Добро бы была увечной, а то ведь чадо неразумное, белого света еще не видела. А ведомо ли тебе, Василий, какое у них там, в монастырях, греховное падение учиняется?
– Нет правды в твоих речах! – возмутилась Олюшка тоненьким подрагивающим голоском.
– Ты матери родной перечить! – закричала Матрена.
Она привстала и, перегнувшись над столом, шлепнула дочь по лбу. Оленька закрылась ручонками. Савва проворно вскочил, обогнул стол и встал за женой.
– Полно тебе гневаться, мать! – принялся успокаивать он Матрену, положа на ее плечи руки.
– Умаялась я с вами, – пожаловалась Матрена плаксиво. Она покорно села и зарыдала. Василько хорошо знал ее повадки. Сначала сестра будет громко вопить, затем перейдет на нудное и протяжное нытье.
Олюшка также заплакала. Но не так вызывающе шумно, как Матрена, а почти беззвучно, изредка всхлипывая. Слезы медленно катились по ее бескровному лицу, а влажные широко раскрытые очи смотрели на икону с такой мольбой, будто просили у нее вразумить мать.