Злой рок Марины Цветаевой. «Живая душа в мертвой петле…»
Шрифт:
Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей
Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть —
Вниз – по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.
Пакт Сталина с Гитлером еще не заключен. Но интуиция уже подсказывает Цветаевой, что те же «нелюди», которые погубили ее мужа, «затмили весь свет», превратили весь мир в «Бедлам». (И неудивительно: еще несколько лет назад она ставила знак равенства между коммунизмом и фашизмом.) А «плыть вниз по теченью спин» Цветаева не могла, не умела и не хотела.
У нее будет много причин для самоубийства. Но важнейшая высказана уже в этом стихотворении –
«Подумайте, Марина Ивановна! – уговаривала ее Зинаида Шаховская. – Ну как Вы с вашим характером, с вашей нетерпимостью сможете там ужиться». – «Знайте одно, – отвечала Цветаева, – что и там я буду с преследуемыми, а не с преследователями, с жертвами, а не палачами».
Наконец разрешение (точнее, наверное, приказ) на выезд получено. 16 июня 1939 года Цветаева с Муром вышли из отеля, сели на поезд, едущий в Гавр, оттуда – на пароход. Накануне случайно встретился Родзевич: «…он налетел сзади и без объяснений продел руки под руки Мура и мне – пошел в середине – как ни в чем не бывало». Впрочем, так ли уж случайно? В последнее время Родзевич часто виделся если не с Цветаевой, так с Муром, ходил с ним в кино, в кафе. «…он (Родзевич. – Л.П .) поздравил с известием о нашем отъезде в СССР, и купил цветы, и дал мне, и был очень рад» (из дневника Мура). Возможно, Константин Болеславович хотел в последний раз увидеться с Цветаевой, искал с ней встречи.
Никто их не провожал – не разрешили. Из поезда она написала последнее письмо А. Тесковой (всего их известно 120): «Сейчас уже не тяжело, сейчас уже – судьба». Она знала, что ее судьба – гибель («Дано мне отплытье / Марии Стюарт», 5 июня 1939 г.).
Часть IV Начало конца
Глава 1 На пароходе. Болшево. Аресты. Допросы
Читая некоторые записи Цветаевой, сделанные на пароходе (с записной книжкой Марина Ивановна не расставалась никогда), можно подумать, что она отправилась в туристскую поездку. Так внимательно рассматривает она берега, так любуется красными, приветливыми крышами Швеции, сказочными лесами Дании, замком – крепостью – храмом Копенгагена. «Стояла и глядела и от всей души посылала привет Андерсену – плававшему по тем же водам». А какие закаты на море! С малиновой пеной волн, а на небе – «золотые письмена». «Я долго старалась разобрать – что там написано? Потому что – было написано – мне ». Ей «безумно» нравится Балтийское море, гораздо больше, чем Средиземное. Правда, есть и такая запись: «Ходила по мосту, потом стояла и – пусть смешно! – не смешно физически ощутила Н<аполеона>, едущего на Св. Елену. Ведь – тот же мост: доски. Но тогда были – паруса, и страшнее было ехать». И все-таки в жизни Цветаевой лучше этих дней больше не будет ничего.
Пароход прибыл в Ленинград. На следующий день она уже была в Москве. Когда-то она мечтала вернуться в Россию «желанным и жданным гостем». Надо ли говорить, что о прибытии Великого русского поэта не оповестили газеты? На вокзале ее встречала только Аля. Сергей Яковлевич болел. Наверное, первый вопрос Марины Ивановны был о сестре Асе: почему от нее так долго нет писем? И тут уж Аля вряд ли скрыла: и Анастасия Ивановна, и ее сын репрессированы. За что? На этот вопрос дочь ответить не могла. Да скорее всего она об этом мало и думала. Аля была поглощена своим счастьем: она влюблена и любима. В журналиста Самуила Гуревича, по совместительству работавшего и на органы. Вероятно, ему было поручено наблюдать за Алей, но он вошел в роль и увлекся не на шутку.
Из Москвы Цветаева с Алей сразу же поехали в подмосковный поселок Болшево – там на даче, принадлежащей НКВД, в поселке «Новый быт» жил теперь Сергей Эфрон. Дача была на две семьи – вторую половину занимали его друзья по Парижу и по «совместной работе» – Клепинины. (Под фамилией Львовы, а Сергей Яковлевич жил под фамилией Андреев.)
Как они жили? Дмитрий Сеземан вспоминает: «…в 1938 году жизнь на болшевской даче протекала странно, хотя и спокойно. Странно потому, что обитатели ее жили безбедно, несмотря на то, что из нас всех только Аля работала в редакции московского журнала «Ревю де Моску» на французском языке [40] . Сам же Сережа предавался сибаритству,
В такие дни, вернее вечера, болшевский дом как бы отключался от внешнего мира, в котором царили страх, доносительство и смерть. И вокруг камина возникала на несколько часов прежняя прекрасная жизнь». Знал ли Дмитрий Сеземан тогда про «страх, доносительство и смерть»? Вряд ли. Это уже взрослый человек приписывает свои знания подростку. Но разницу между обычной атмосферой в доме и этими вечерами он почувствовать мог.
Продолжим воспоминания Сеземана: «…случалось, что в тот же день, но несколькими часами раньше из Сережиной комнаты из-за деревянной перегородки вдруг раздавались громкие, отчаянные рыдания, и мама бросалась Сережу утешать». О чем он плакал? О погибших по его вине друзьях? О том, что ждет его и его семью? Или потому, что «обманула та мечта, как всякая мечта»? Наверное, обо всем сразу.
«Страх, доносительство и смерть». Все обитатели дома, конечно, знали, что многие их друзья-репатрианты арестованы. И догадывались, что и их не минует чаша сия. Доносительство тоже не миновало болшевский дом. Там жили друзья, которые любили друг друга, в присутствии друг друга позволяли себе высказывания, за которые в те времена отнюдь не гладили по головке (особенно Н. Клепинин, прикладываясь к рюмке, – он делал это чаще других)…И информировали соответствующие органы о том, что говорилось в тесном кругу. То есть попросту: «стучали» друг на друга.
А ведь не могли не знать, чем это грозит тому, о ком дается «информация». (И действительно, впоследствии на допросах эти сообщения были использованы.) Хотели спасти собственную шкуру? Вряд ли, не такие это были люди. Выполняли приказ? Но ведь подслушивающего устройства не было – и стало быть, никто не мог их проверить. Это тем более странно, что только Аля ни на йоту не изменила своего мировоззрения. У всех остальных уже стали открываться глаза на происходящее в стране (об этом и говорили, об этом и доносили). По инерции? Как солдат выполняет приказ командира, даже если считает его неправильным? Продолжали считать себя (собственно, так и было) служащими НКВД? Как декабристы, просто не умели лгать? Когда было надо , прекрасно умели. Не хотели обманывать своих? Признаемся: до конца нам психологию этих людей не понять.
Жарким летним днем 19 июля 1939 года сюда приехала Цветаева. «Желанной» она была только для Сергея Яковлевича. Он служит в том самом Учреждении, которое поглотило и ее сестру Асю, и Осипа Мандельштама, и поддерживавшего ее в трудные эмигрантские годы Святополка-Мирского, и мужа Веры Эфрон… список можно было продолжать и продолжать. Пусть «запутали», пусть «не по своей воле», но… когда-то в молодости Цветаева гордо заявила: «Целовалась с нищим, с вором, с горбачом <…> / Целоваться я не стану – с палачом». Сережа, ее Сережа, ее рыцарь, ее «белый лебедь» служит палачам – теперь уже в этом нельзя было сомневаться. Кроме того, муж, наверное, рассказал ей о своих опасениях: он (а может быть, и она) тоже, по всей вероятности, разделит судьбу своих репрессированных друзей.
Вот – почти конспективные – записи Цветаевой о болшевской жизни, сделанные уже в 1940 году «…свидание с больным Сережей… Неуют… Постепенное щемление сердца… Живу без бумаг (багаж Цветаевой был задержан на таможне. – Л.П .), никому не показываюсь… Торты, ананасы, от этого – не легче… Мое одиночество. Посудная вода и слезы. Обертон – унтертон всего – жуть… Болезнь С<ережи>. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, – не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб 100 раз в день. Когда – писать?.. Не за кого держаться. Начинаю понимать, что <Сережа> бессилен, совсем, во всем. (Я, что-то вынимая: – Разве Вы не видели? Такие чудные рубашки! – Я на Вас смотрел!)».