Знакомство мое с А. С. Грибоедовым
Шрифт:
* * *
Я был предубежден против Александра Сергеевича. Рассказы об известной дуэли, в которой он был секундантом, мне переданы были его противниками в черном виде. Он уже несколько месяцев был в Петербурге, а я не думал с ним сойтись, хотя имел к тому немало предлогов и много случаев. Уважая Грибоедова как автора, я еще не уважал его как человека. «Это необыкновенное существо, это гений!» – говорили мне некоторые из его приятелей. Я не верил. Всякий энтузиазм в других порождал во мне холодность, по весьма естественному рассуждению: чем более человек находится вне себя, тем менее он способен ценить или измерять вещи глазами рассудка; следственно, те, которые внемлют ему, должны дополнять своим разумом пустоту и, не увлекаясь чувствами, более не доверять, чем верить. Впрочем, это правило применил я только к заглазным похвалам. Электрическая искра восторга потрясала нередко и меня, но не иначе, как от прикосновения. Притом частые
3
Н. А. Муханов, корнет уланского полка, дальний родственник Грибоедова и двоюродный брат декабриста П. А. Муханова. После 1825 г. был адъютантом петербургского генерал-губернатора Голенищева-Кутузова (члена Следственного комитета) и во время пребывания Грибоедова под арестом виделся с ним и оказывал ему помощь, о чем свидетельствуют дошедшие до нас записки Грибоедова к Муханову (ПССГ, т. III, с. 152—153; относительно правильной их датировки см.: «Воспоминания Бестужевых», с. 804). И после освобождения Грибоедова летом 1820 г. он часто с ним встречается, это засвидетельствовано в письмах Н. А. Муханова к брату Александру: «Грибоедов не едет в Москву, потому что был в простуде, все это время страдал от флюса и потом не кончил еще совершенно дела здесь» (20 июня); «Сейчас выходит от меня Грибоедов, с которым я беспрестанно вижусь. Чудо что за человек: умен, нравственности необыкновенной в наш век, да что же я его описываю, ты сам его также знаетш» (без даты); «Пока буду часто встречаться с Грибоедовым да с Вяземским, а как они уедут, то хоть умирай с тоски» (6 июля) (ГИМ, ф. 117, Ќ 86—88; см. также Ќ 34, 107, 198).
4
Встреча Бестужева с Грибоедовым у Муханова произошла не в августе, а 5 июля 1824 г. (см.: Нечкина, с. 444). Этапы сближения с Грибоедовым отмечены в письмах Бестужева к Вяземскому: «Я познакомился с Грибоедовым, но еще не сошелся с ним, во-первых, потому, что то он, то я здесь не жил, а во-вторых, мне кажется, что он любит поклонение, и бог Аполлон ему судья за сведенье с ума Кюхельбекера: какую чуху, прости господи, напорол он в своей «Мнемозине»! Впрочем, в два или три свиданья наши я видел в нем и любезного европейца, и просвещенного человека – две редкие вещи в одной особе, особенно на Руси. Мы говорили о Вас, любезнейший князь, – и я помирился с человечеством и литературою» (20 сентября); «Грибоедов Вам кланяется, я сегодня его видел… С тех пор как лучше его узнаю, я более и более уважаю его характер и снисхожу к его странностям» (3 ноября); «Грибоедов со мною сошелся – он преблагородный человек…» (12 января) (ЛН, т. 60, кн. 1, с. 224, 226, 228).
– Я зашел навестить вас, – сказал незнакомец, обращаясь к моему приятелю. – Поправляетесь ли вы?
И в лице его видно было столько же искреннего участия, как в его приемах умения жить в хорошем обществе, но без всякого жеманства, без всякой формальности; можно сказать даже, что движения его были как-то странны и отрывисты и со всем тем приличны как нельзя более. Оригинальность кладет свою печать даже и на привычки подражания. – Это был Грибоедов.
Обрадованный хозяин поспешил познакомить нас. Оба имени прозвучали весьма внятно, но мы приветствовали друг друга очень холодно, даже не подали друг другу руки. Разговор завязался по-французски о чем-то весьма обыкновенном – наконец он склонился на словесность. Передо мною лежал том Байрона, и я сказал, что утешительно жить в нашем веке по крайней мере потому, что он умеет ценить гениальные произведения Байрона.
– Даже оценять многое выше достоинства, – сказал Грибоедов.
– Я думаю, это обвинение не может касаться авторов, каковы Гете или Байрон, – возразил я.
– Почему же нет? Может быть, и обоих. Разве поклонники первого не превозносят до небес его каждую поэтическую шалость? Разве не придают каждому его слову, наудачу брошенному, тысячу противоположных значений? С Байроном поступают еще забавнее, потому что его читает весь модный свет. Гете толкуют, как будто оп был непонятен; а Байроном восхищаются, не понимая его в самом деле. Никто не смеет сказать, что он проник великого мыслителя, и никто не хочет признаться, что он не понял благородного лорда.
– Этому виной, я думаю, различные способы их выражения. Гете облек мысли чувствами, между тем как Байрон расцветил чувства мыслью. Не всякий дерзнет хвалиться своим умом; но всякий рад сказать, что у него есть сердце, и, замечая, что Гете терзает более его ум, а Байрон чувство, полагает, что легче разгадать последнее, чем первый, хотя то и другое равно трудно.
– Для того чтобы заглянуть в лицо к ним, для доступа к высотам их не помогут ни ползки, ни прыжки: тут надобны крылья… И крылья орла, – прибавил Грибоедов. – Солнечные лучи играют и в блёстке, и в капле, но только масса воды может отразить целое солнце, только высокая душа может обнять полную мысль гения. Что касается, однако ж, до характеристики выражений в Гете и Байроне, она, мне кажется, слишком произвольна. Вы назвали их обоих великими, и, в отношении к ним, это справедливо; но между ними все превосходство в величии должно отдать Гете: он объясняет своею идеею все человечество; Байрон, со всем разнообразием мыслей, – только чело – века.
– Надеюсь, вы не сделаете этого укора Шекспиру. Каждая пьеса его сохраняет единство какой-нибудь великой мысли, важной для истории страстей человеческих, несмотря на грязную пену многих подробностей, свойственных более веку, нежели человеку. Я не знаю ни одного писателя в мире, который бы обладал сильнейшим языком и большим разнообразием мыслей. Вспомните, что он проложил дорогу самому Гете. Вспомните, когда писал он…
– Все обстоятельства времени, просвещения благоприятствовали, конечно, развитию крыльев Гете. Но я сужу не творца, а творения, и едва ли творения Шекспира выдержат сравнение с гетевскими.
– Признаюсь вам, что я не могу понять суда, где красоты ставятся в рекрутскую меру. Две вещи могут быть обе прекрасны, хотя вовсе не подобны.
Это правда, это осязаемая правда; мы спорили на ветер…
– Я готов пройти тридцать миль пешком, – промолвил он, улыбаясь, по-английски цитируя Стерна, – чтоб поглядеть на человека, который во всем наслаждается тем, что ему нравится, не расспрашивая, как и почему? Вы англоман и поймете меня.
Мы скоро расстались, с меньшей холодностью, правда, Во без всяких приветов и приглашений.
– Каков? – спросил меня с торжествующим видом приятель мой.
– Умный человек – и до сих пор только я не вижу в нем ничего чрезвычайного. Конечно, он держался более в оборонительном положении, и ему смешно было бы расстегнуться на первый случай и выставить напоказ все свои достоинства; по крайней мере, я не нахожу причины Переменять своего мнения. Ум и сердце, человек и автор – не все равно!
Я думал так и ошибался. Дальнейшие опыты и думы, более глубокие, убедили меня, что истинно умный человек – наверно человек добрый, и что произведения автора есть отпечаток его души. Маска, приемлемая на себя сочинителем, обманывает только сначала; век нельзя притворяться. Одна мысль, одно слово изменяет самому хитрому лицемеру, умей только схватить его.
Вскоре после ужасного наводнения в Петербурге Ф. В. Булгарин, у которого сидел я, дал мне прочесть несколько отрывков из грибоедовской комедии «Горе от ума». Я уже не раз слышал о ней; но изувеченные изустными преданиями стихи не подали мне о ней никакого ясного понятия.
Я проглотил эти отрывки; я трижды перечитал их. Вольность русского разговорного языка, пронзительное остроумие, оригинальность характеров и это благородное негодование ко всему низкому, эта гордая смелость в лице Чацкого проникла в меня до глубины души. «Нет, – сказал я самому себе, – тот, кто написал эти строки, не может и не мог быть иначе, как самое благородное существо». Взял шляпу и поскакал к Грибоедову.
– Дома ли?
– У себя-с.
Вхожу в кабинет его. Он был одет не по-домашнему, кажется, нуда-то собирался.
– Александр Сергеевич, я приехал просить вашего знакомства. Я бы давно это сделал, если б не был предубежден против вас… Все наветы, однако ж, упали пред немногими стихами вашей комедии. Сердце, которое диктовало их, не могло быть тускло и холодно.
Я подал руку, и он, дружески сжимая ее, сказал:
– Очень рад вам, очень рад! Так должны знакомиться люди, которые поняли друг друга. В ответ на искренность вашу заплачу тоже признанием… не все мои друзья были вашими; притом и холодность ваша при первой встрече, какая-то осторожность в речах отбили у меня охоту быть с вами покороче. После меня разуверили в этом, и теперь объяснилось остальное. Очень рад, что я ошибся.
После нескольких слов о потопе, который проник и в его квартиру, я встал.
– Вы собираетесь куда-то ехать, Александр Сергеевич, не задерживаю вас.
– Признаться, хотел было ехать на обед; но, пожалуйста, останьтесь и будьте уверены, что для меня приятнее потолковать о словесности, чем скучать за столом.
Вы, верно, уже обедали (было около пяти часов), а мне нередко случается позабывать за книгою обед и ужин.
– По несчастью, я не книга, Александр Сергеич, – сказал я, шутя.