Знамя Победы
Шрифт:
И вот я заболела. Папа сходил в поселковую больницу, уговорил знакомого врача – славную, отзывчивую женщину – прийти к нам и осмотреть меня.
Валентина Дмитриевна, так звали врача, наверное, целый час осматривала, прослушивала меня и сделала неутешительный вывод: воспаление легких, общее ослабление организма из-за постоянного недоедания и тяжелой работы, признаки ревматизма…
Она выписала мне кое-какие лекарства и назвала главное из них – хорошее, полноценное питание. Это главное лекарство назвала тихим голосом, не глядя на маму, папу и дочку,
Мама, папа и дочка чуть не насильно кормили меня супом из рыбных консервов, заправленным для сытости кусочками хлеба и обильно сдобренным растительным маслом. Я понимала, что они отдают мне последнее, что они наверняка из-за стремления обеспечить меня «хорошим, полноценным» питанием недоедают сами. Но я, хотя мне и не хотелось есть, ела все, что мне давали, и старалась есть как можно больше. Даже в горячке, в полубреду я понимала: не встану, умру – умрут они, умрут страшной смертью от голода и холода, как умерли уже некоторые жители нашего поселка.
Прошло дней пять-шесть, и «хорошее, полноценное» питание, а вместе с ним и мое непреклонное стремление во что бы то ни стало вырваться из лап болезни и смерти сделали свое дело – я почувствовала себя лучше. У меня появился настоящий аппетит и даже возникло острое, навязчивое желание, одно из тех, какие иногда появляются у выздоравливающих людей, – я мучительно захотела горячего молока, настоящего, полноценного, свежего горячего молока. Мне стало казаться, что, как только я выпью стакан горячего молока, болезнь окончательно отступит и я моментально стану здоровой и сильной.
Но как раз именно в этот момент иссякли последние крохи «хорошего, полноценного» питания, и не только я, но и мои дорогие мама, папа, дочка оказались на грани голодной смерти.
– Молока бы, один стакан горячего молока – и я бы встала, – как-то невольно вырвалось у меня. – Встала, и снова у нас были бы хлеб и масло…
Лишь значительно позже я узнала: сразу после моих слов папа отправился к месту, где работала наша бригада. Он рассказал женщинам о нашем бедственном положении, обо мне и даже о моем сокровенном желании…
Завтрак следующего дня у нас состоял из кастрюли кипятка и трех крошечных кусочков жмыха. А через час после завтрака к нам пришли три женщины из моей бригады. Они принесли целых пять булок хлеба, чуть не десять банок рыбных консервов, половину толстенной плитки жмыха и… почти полную чекушку – 250-граммовую бутылочку – настоящего, полноценного свежего козьего молока.
– Груня Портнова дала. У нее коза. Троих ребятишек от голодухи молоком спасает. Так Груня молится на свою козу. Вот и тебе… А это все – от нашей бригады. Выздоравливай. Нам сидеть некогда. Работы тьма. Снова шпалы подвезли…
Красиво, складно говорить мы тогда не умели. Не умели пылко выражать сострадание и сочувствие. Стеснялись высоких слов.
Время было суровым. Очень суровым. Но люди были людьми. Настоящими людьми…
Живые волосы
Было их много. И появились они почти все в одно время. Мы, взрослые и дети, – вернее, взрослые и мы, дети, – называли их беженцами. И все мы знали: беженцы бежали от войны, а откуда, из каких мест, значения не имело. Тогда, в первые годы фашистского нашествия, война захлестнула пол-России и все ползла и ползла, как черная туча, как клубы дыма, как смертоносная волна огня, на восток. И по мере наступления этой волны все гуще и гуще становились толпы беженцев – стариков, женщин, детей, уходящих, убегающих от нее.
В нашем селе, как, наверное, и в других тыловых городах и селах, беженцам помогали, чем могли. Им выделяли углы и комнаты в домах, усаживали за семейные, и без того тощие столы, им отдавали последнюю обувь и одежду. Да что там говорить – люди и в войну оставались людьми. К тому же все понимали – война. А война – это прежде всего неопределенность судьбы – судьбы своих близких, судьбы собственной, судьбы своей деревни, судьбы своей страны. И все понимали: для того чтобы эта неизвестность не закончилась общей бедой, общей гибелью, надо держаться друг за друга, надо помогать друг другу, ибо сегодня поможешь ты, завтра помогут тебе, сегодня выручишь ты, завтра выручат тебя…
В нашей семье, состоящей из меня, девочки-подростка, и мамы-учительницы (папа находился на фронте почти с самого начала войны), беженцы появились и поселились осенью. А вот осенью какого военного года – не помню…
Уже после войны, когда я училась в школе, в институте, мы с мамой часто вспоминали наших квартиранток – Полину Петровну и дочку ее Нину, – но когда они поселились у нас, я маму не спросила. А теперь уже не спросишь…
Но тот осенний день я помню так ярко, детально – будто он был вчера…
Вы, наверное, и сами знаете, с возрастом такое бывает: спроси пожилого человека, чем он занимался в среду на прошлой неделе – не вспомнит. А вот о каком-нибудь дне шестидесятилетней давности расскажет во всех подробностях.
Так вот…
Я сидела у окна в передней комнате. Окно было высоким и широким. А за ним стояло дерево с большими золотыми листьями. Листьев на дереве было уже немного – облетели. И эти листья, как золотые зеркала, отражали солнце, переливали его в нашу комнату, где и так солнца было много…
Я ждала маму.
И когда мама пришла домой с какой-то незнакомой женщиной и худенькой, высокой, выше меня, девочкой, я не удивилась, ведь мама была учительницей и к нам часто приходили другие учителя, мамины ученики и их родители.
– Вот, Света, – обратилась мама ко мне, – знакомься – это тетя Поля и ее дочка Нина. Они беженцы. Их дом сожгли немцы. Теперь им негде жить, а потому они будут жить у нас. Нина будет тебе старшей сестренкой. Вместе вам будет веселее. Раздевайтесь, раздевайтесь, – повернулась мама к тете Поле и Нине. – Будьте как дома.