Знамя Победы
Шрифт:
Тетя Поля и Нина сняли телогрейки, развязали и сняли большие, но грязные и рваные одинаковые клетчатые платки. И тут мама и я разом ойкнули. Стоило Нине снять платок, и по ее плечам, груди, спине заструился золотой, пронизанный золотым солнцем поток волос. Волосы были густыми и почти достигали пола.
– Чудо! – Мама шагнула к Нине, окунула ладони в золотой поток, снова ойкнула и замахала руками, как будто обожглась об это живое пламя. – Полина, да она же вся во вшах! А голова-то, голова! Сплошные коросты и вши. Да они же съедят ее. Заживо съедят!
– Три месяца горячей
Мама подвинула на середину комнаты табуретку, сняла с гвоздика над окном большие ножницы, кивнула на табуретку Нине:
– Садись! И сиди смирно!
Нина послушно села. Лязгнули ножницы, и на пол полился-заструился живой солнечный ручей.
Вошла тетя Поля. Встала у стены. Закрыла ладонями глаза:
– Не могу… Не могу… Волосы-то у дочки какие…
– Волосы вырастут! Закончится война, откормимся – быстро вырастут. А вши заесть насмерть могут. Вон уже и так коросты в раны превратились, не заживают. Пропадет девчонка! – резко, не глядя на тетю Полю, ответила мама, продолжая щелкать ножницами. – Сейчас обработаем голову керосином, и я баню истоплю…
Я сидела у окна, смотрела на медленно сползающие с плеч Нины золотые пряди и привычно не вмешивалась в разговор взрослых. С Ниной же мы еще не успели обмолвиться ни одним словом.
Текло солнце. Стекали, ложились, укладывались в золотую копешку Нинины волосы…
– Все! – Мама распрямилась. – Иди, Нина, во двор. Отряхнись. Сейчас я принесу бутылочку с керосином. Надо помазать, иначе вши и теперь не уйдут. Но это совсем не больно.
Нина вышла. Следом за ней вышла тетя Поля.
Мама взяла лежащие у печки совок и веник, подошла к Нининым волосам и отшатнулась:
– Они же шевелятся! Шевелятся!..
Волосы действительно шевелились. Шевелились от кишащих в них гадких насекомых.
Шла война.
По дорогам шли беженцы.
По дорогам шло горькое горе. Страшное горе…
Банный день санитарного поезда
Санитарный поезд пришел на нашу станцию часа в три ночи, а часов в пять утра вокруг него собралось почти все население станции – женщины, старики, дети. «Вокруг» – не оговорка. Поезд состоял из паровоза и двух обшарпанных, закопченных, испещренных осколками и пулями вагонов. Так что для того, чтобы окружить его, хватило бы трех-четырех десятков людей. Нас же было значительно больше.
К поезду в такую рань мы вышли-выбежали не из досужего интереса, не из любопытства. Каждый из нас в каждом идущем мимо нашей станции военном поезде надеялся хотя бы на мгновение увидать своего сына, отца, брата, мужа, которые где-то там, далеко-далеко за Уральскими горами, за рекой Волгой, сражались с фашистской нечистью.
И хотя все мы, тыловики, отлично поднимали: надежды наши наверняка бесплодны и бесполезны, – стоило где-то еще за дальним поворотом появиться струйке паровозного дыма, все население станции неведомо как и откуда узнавало – идет военный поезд – и бежало, шло, семенило, тащилось на вокзал. Надо сказать, что слова «семенило», «тащилось» тоже не случайны. На третьем году войны бегать еще могли мальчишки и девчонки. Взрослые же – женщины и старики, отдающие своим детям и внукам последние крохи хлеба, – от бега воздерживались. Многомесячное недоедание изменило походку многих из них, сделало ее неровной, неустойчивой, зыбкой, тяжелой.
Наши надежды подогревали, скорее всего, сочиненные кем-то из наших станционных фантазеров-оптимистов слухи, что на соседней станции (обязательно – не на нашей, а на соседней!) вот у этого или такого же, как этот, поезда Дарья, Марья, Лукерья (имя для правдоподобности называлось обязательно) встретила мужа, сына, брата…
И его – мужа, сына, брата… – начальник (почему-то всегда это был генерал) на целых два-три-четыре (с каждым добавлением нового часа вера к рассказчику убывала) часа отпустил домой…
Двухвагонный санитарный поезд, как и положено, с двух сторон – по одному с каждой стороны – охраняли совсем молоденькие, бледные, веснушчатые, похожие друг на друга солдатики. На наши вопросы: «Откуда?», «Куда?», «Кто в вагонах?» – они, как и положено, не отвечали. Не много мы узнали и от хмурых, чумазых, безгранично уставших машинистов. Однако кому-то из наших все же удалось выведать, что два вагона – это не поезд, а остатки от разбомбленного фашистскими самолетами большого санитарного поезда. А многие из раненых, находящихся в вагонах, ранены дважды – и на фронте, и на пути с фронта при бомбежке.
Через час-полтора двери одного из вагонов распахнулись и на перрон вышел высокий, седоголовый офицер. Он был чисто выбрит. Пуговицы его, словно маленькие зеркала, отражали яркие лучи утреннего солнца.
Офицер огляделся, увидел ящик с песком, стоящий у щита с пожарными инструментами – лопатами, ломами, двумя красными ведрами, – быстро подошел к ящику и поднялся на него. При этом офицер чуточку поморщился и, уже стоя на ящике, потер правую ногу. Однако он тут же распрямился, расправил плечи и, терпеливо подождав, когда из-за противоположной стороны поезда выйдут все встречающие, сказал:
– Граждане и гражданки! – Но, видимо, внимательнее разглядев граждан и гражданок – стоящих перед ним изнуренных женщин, согбенных стариков и босых грязноногих мальчишек и девчонок, поперхнулся, поправился: – Земляки, бабоньки дорогие, в этих вагонах раненые бойцы, тяжелораненые бойцы. Все они настоящие герои. Все они пролили свою кровь за Родину, за вас. Они не могут вставать, ходить. Мы второй месяц в дороге. Поезд попал под бомбежку. В эти два вагона собрали тех, кто остался живым после нее. Я – врач, и я – начальник этого поезда. Из медиков остались живыми и здоровыми я и две медсестры. Питанием раненые обеспечены. Нам отдавали все, что могли, сибиряки на всех предыдущих станциях. Но сейчас наши раненые очень нуждаются в помывке. Их надо помыть. Хорошо помыть, как в бане. Надо простирать одежду, простыни, бинты. Можем ли мы надеяться на вас?