Знание-сила, 2002 №09 (903)
Шрифт:
По-настояшему агрессивен только императив, особенно его разновидность – вопрос. Выяснить, почему это так, непросто. И все же попробуем. В процессе эволюции императив возникает как сигнал диалога «родитель – детеныш». Родитель дает указания, которые детеныш должен выполнять ради своего выживания. Детеныш в свою очередь приказывает родителю заботиться о нем. Из этих сигналов эволюционирует вопрос – императив в форме дай мне ответ. Поэтому, спрашивая, человек имитирует детское выпрашивание: тянет трубочкой губы, поднимает брови, повышает голос, обращает ладонь кверху, прячет грудь, но открывает шею и лицо. А чтобы выразить императив-приказ, имитируются черты взрослые, прямо противоположные тем, что были сейчас описаны.
Некоторые элементы
Обезьяна, ощутившая себя доминантом, при конфликте держится повелителем: скалит зубы, делает выпады, бьет рукой. А обезьяна-подчиненный действует по-другому: тянет губы, вскидывает брови, подвывает – словно задает вопрос: «Ты че?». Весьма сходно использует «наклонения» собака, когда прислушивается к чужим шагам за дверью, если слегка струхнула, то: «Буф? Р-р-р?»
– это кто еще там? А если уверена в себе, то: «Гар-ар-ав!» – убирайтесь! Очевидно, состояние доминирования задает более высокая «концентрация» злости, чем страха, а подчинения – наоборот.
Сходные невербальные механизмы действуют и в ритуале агрессии у человека. А смысл изречений не так уж важен. Обычно мы выражаем агрессию вопросами (ты чо это? штё ты сказал?), в которых бесполезно искать логику. Остроумно описал эту ситуацию Григорий Остер, создатель науки «папамамалогия». В ней взрослого человека легко отличить по способности задавать глупые вопросы. Например: как тебе не стыдно? Что же ему ответить? Может быть: мне не стыдно очень? Или: мне не стыдно чуть-чуть? На самом деле, все это эмоции, а не информация. И верный ответ на что ты наделал?! лежит совершенно в иной плоскости: не индикатив: я наделал то и это (о, как вылезут на лоб глаза!), а детский императив: простите меня.
Когда агрессии много, с детской мимикой начинают бороться сигналы злости: поднятые брови захмуриваются, а вытянутые губы поджимают кайму, цедя: ты чу-у-у?! Если же встреча имеет шансы закончиться сексом, все наоборот: брови взлетают: рад сердечно, а губы выворачиваются: ой, что это у вас, хё-хё? Кстати, для правильного вытягивания губ даже слова подбираются нужные: what, quod.
Итак, вопрошание первоначально предназначалось для запуска агрессивного ритуала, а для получения отвлеченной информации стало использоваться лишь в позднейший (полагаю, чуть ли не цивилизованный) этап эволюции.
Поэтому, при всей разумности, мы автоматически расцениваем вопрос незнакомца как «наезд». Воспитанные же люди учатся смягчать агрессию вопроса особыми буферами: извините, могу ли я спросить… Не так сильно провоцируют вопросы детские, ученические – ведь они приближаются к своему до-агрессивному качеству, пискливому выпрашиванию. Но бывает, что ребенок сменяет роль ученика на агрессора, докучая взрослому бесконечными это се? с единственной целью – поднять свой ранг. Впрочем,
«Вопросы», которые чаше всего адресуют друг другу узконосые приматы, – что это ты нашел? и что у тебя под хвостом? Их задают сильный слабому и самец самке (что обычно одно и то же). Задача подчиненного – вовремя предъявить то, что интересует допрашивающего: ладони либо зад. То есть ответить. Если этого не сделать – значит принять вызов. В человеческой речи символом такой дерзости становится молчание, контрвопрос (оборзел? или хотя бы что- что?), императив (иди-ка ты…) или ложь. Значит, соперник сам претендует на доминирование, выставил рога и принимает бой. Нападающий либо усиливает натиск, восклицая что-нибудь вроде: что ты сказал? уши промой! не лги мне! отвечай! либо отступает, поумерив свой пыл (ну, что за воспитание…).
Отвечать на вопросы, объяснять что-то незнакомому человеку и даже просто поворачивать голову в его сторону – значит, проигрывать маленькую битву за территорию. Не удивительно, что некоторые обитатели кабинетов реагируют на посетителей крайне нелюбезно. Ведь ими движет обезьянье желание отразить атаку пришельца – и остаться хозяином, доминантом, победителем.
Чем выше ранг, тем скорее ответ на вопрос будет содержать обман. Если обманывает ребенок, взрослый негодует: «Ах ты лгун!», а ребенок обмирает и упрямо лепечет: «Я не ломал, не ломал», – теперь уже если признается, грех его будет стократ ужаснее: и сломал, и обманул. Но раз уж он ступил на путь доминанта, должен проявить и немного агрессии: стиснуть кулачки, покраснеть. Впрочем, параллельно запустятся и умиротворяющие буферы: потупленный взор (я вас не вижу – и не нападу, не нападайте и вы), смущенная улыбка (я скалюсь, но как добрый) со слегка вытянутыми губами (прошу не ругать). Все эти невербальные сигналы подскажут нам: врет, поросенок! Сколько бы ни убеждали в обратном слова. Вообще-то обманные высказывания используются и малыми, и большими постоянно – для повышения ранга (вспомните завиральных «Фантазеров» Н. Носова).
Обман придумал не человек – он возник давным-давно, эволюционируя как механизм территориального или сексуального доминирования. Медведь обманывает потенциального соперника, стараясь поцарапать кору на стволе как можно выше: я огромный! Павлин обманывает самок: я потрясающий! – хотя сами атрибуты «потрясения» не несут никакой пользы (а у многих видов даже вредны) для выживания.
Теперь становится понятно, почему где-нибудь в транспорте повелительное «подвиньтесь-ка» уязвляет меньше, чем вопросительное «где собираетесь выходить?» («да вам-то что за дело?»). Вопрос автоматически запускает реакцию агрессии, тогда как императив – такую же реакцию подчинения. Разумеется, у человека мощный сознательный контроль способен свести на нет эти эффекты. Однако мы прибегаем к нему не так уж часто.
Осталось сказать об «этологии» предикативных времен. У животных коммуникативные сигналы тоже имеют модус времени – ближе всего к нашему «ргаеsens». А еще точнее, это некое «прошедше-будущее» время, где опыт и прогноз сливаются воедино, вроде: ты скоро получишь – как в тот раз! Интересно, что в языке архаического мышления человека соблюдается сходный принцип: когда описывается обыденность, действие протекает в некоем одномоментном «прошедше-будущем». (Вероятно, это как раз предок категории «praesens».) Однако действие мифа протекает уже в другом времени – назовем его «время сновидений». Из него произрастает наш «past», форму которого принимают глаголы мифа, то есть любого рассказа о прошлом (жили-были старик со старухой…). Наконец, модус «futurum» отражает сослагание, экстраполяцию – следовательно, это время игровое, не мифическое, а фантастическое. Сложной системы времен и видов требует только цивилизованный язык – чтобы создавать виртуальные клипы со множеством действующих лиц.