Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
Иногда о «Маркизе де Карабасе» говорится как о «подарке» к свадьбе Ауслендера (тот женился на сестре Зноско-Боровского). Но свадьба состоялась лишь в августе — стихотворение написано пятью месяцами раньше. По поводу этого стихотворения существует любопытная статья К. Дегтярева «Карабас-Барабас, или Золотой ключик к Евангелиям». Не будем подробно излагать все тезисы ее автора; Дегтярев связывает (не без остроумия, но и не без натяжек) события, имевшие место в Александрии в 38 г. н. э. [76] , Евангелие от Марка, «Жемчуга» и провоцирующую все новые и новые неожиданные толкования детскую книжку А. Н. Толстого. Связующим звеном, само собой, оказываются теософия и «новое религиозное мышление» русских модернистов. Но даже если подойти к сюжету стихотворения попросту, без учета сложных культурных ассоциаций, он примечателен. Молодой поэт как будто не верит своим удачам, он кажется себе самозванцем, «маркизом Карабасом» — и «сидит под ивой, роняя камни в тихий пруд», вместо того чтобы пользоваться своим достоянием. Другими словами —
76
Антиеврейские беспорядки, спровоцированные римским наместником; с жалобой на последнего в Рим отправилась депутация во главе со знаменитым писателем и ритором Филоном Иудеем.
Но покоя ему нет и здесь. По словам Ауслендера, Гумилев
посылал запрос в Царское, есть ли письма из Киева, беспокоился, как будто не был уверен в ответе, и, получив утвердительный ответ, попросил лошадей и тут же выехал на вокзал, хотя знал, что в это время нет поезда. Я провожал его, и мы ждали часа два с половиной. Он не мог сидеть, нервничал, мы ходили и курили.
О душевном состоянии Гумилева в первые месяцы 1910 года свидетельствуют воспоминания поэтессы Софьи Семеновны Дубновой (впоследствии по мужу Эрлих, 1885–1986), дочери известного еврейского историка и общественного деятеля. Гумилев встречался с ней в редакции «Аполлона» в связи с подборкой, посланной Дубновой в журнал (стихи — малопримечательные — вскоре были опубликованы). Воспоминания Дубнова писала в более чем преклонном возрасте, кое-что напутала (по ее словам, разговор с Гумилевым шел не только о Брюсове и Готье, но и об акмеизме, что в 1910 году невозможно).
Беседу прервал угрюмый сторож, появившийся со связкой ключей и заявивший, что должен запереть квартиру. Гумилев предложил продолжить нашу беседу в находящемся неподалеку ресторане. Я была удивлена, когда он ввел меня не в общий зал, а в отдельный кабинет, и сразу почувствовала, как изменился тон разговора. Приглушенный свет лампы под темно-красным абажуром, вино в бокалах — Гумилев часто подливал себе и мне, но я отпивала понемногу — создавал кажущуюся мне неожиданной и несколько тягостной атмосферу интимности. Понизив голос, Гумилев заговорил о себе, рассказал, что у него есть невеста в Царском Селе, и уже шьют подвенечное платье, а потом спросил, читала ли я недавно напечатанное стихотворение Брюсова — смелый поэтический манифест. Я знала эти чеканные стихи: они говорили о том, что «все в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов» и что душевные переживания ценны для поэта не сами по себе, а как материал для творчества. Для Гумилева эти слова были символом веры; повторяя их, он разгорячился, на лбу выступили красные пятна; он рассказывал, что недавно, мучась желанием писать, он прижал к ладони зажженную папиросу и заставил себя терпеть боль, а потом сел к столу и написал стихи. Поэтическое творчество требует преодоления; поэтому девушка, которая хочет быть поэтом, должна научиться преодолевать девичью стыдливость.
Я сказала, что считаю Брюсова большим мастером поэтического слова и люблю некоторые его стихи, но я не собираюсь следовать его совету: мне думается, что, превращая самые интимные наши переживания в средство для писания стихов, мы не достигнем полноты ни в любви, ни в поэтическом творчестве.
Атмосфера становилась все более напряженной. Я почувствовала, что должна уйти, и сказала, что придется закончить нашу беседу — меня ждут. Пристально и почти вызывающе глядя мне в глаза, он спросил: «Вас ждет друг?» Я поняла, что надо ответить утвердительно, чтобы подняться и уйти. Гумилев проводил меня, усадил в сани. При свете фонарей его лицо показалось мне серым, осунувшимся. Мы молча расстались [77] .
77
Дубнова-Эрлих С. Хлеб и маца. СПб., 1994. С. 150–151.
Что это — не особенно удачный флирт с едва знакомой молодой женщиной (впрочем, Николай Степанович сразу честно сообщает, что помолвлен), мужское позерство… или действительно серьезный разговор об искусстве? Если второе — как же далек Гумилев 1910 года, еще всецело верный идеалам символистского жизнестроительства (в брюсовском, литературоцентрическом, изводе), от будущего акмеиста! И конечно, он и в такой ситуации все время помнит об Анне. Даже говоря о «девушке, которая хочет быть поэтом», он, скорее всего, думал о ней.
После возвращения в Петербург едва ли не все время Гумилева, кроме приготовлений к свадьбе, должно было занимать издание «Жемчугов» — третьей (или «второй» — от «Пути конквистадоров» Гумилев отрекся) книги стихов; первой и до 1917 года последней, изданной не за счет автора. «Жемчуга» появились в «Скорпионе», что означало принятие Гумилева в символистскую элиту. Но радовало ли это его сейчас?.. Впрочем, повороты литературной судьбы Гумилева в 1910–1912 годах — тема следующей главы.
«Жемчуга» выходят 16 апреля. Через девять дней, 25 апреля, в Николаевской церкви села Никольская Слободка Остерского уезда Черниговской губернии студент Санкт-Петербургского университета, дворянин, сын статского советника Николай Степанович Гумилев был обвенчан с дочерью коллежского советника, дворянкой Анной Андреевной Горенко.
Шаферами Гумилева были поэты Владимир Эльснер и Иван Аксенов. О первом мы уже писали. Второго Гумилев лично не знал и согласился на его участие в свадьбе наудачу — «спросил только, порядочный ли человек». Между тем человеком Аксенов был весьма примечательным.
Иван Александрович Аксенов (1884–1935) был кадровым офицером (в дни войны — на фронте), а после 1917-го — красным командиром и председателем ВЧК по борьбе с дезертирством. Помимо этого, он переводил Шекспира и драматургов-елизаветинцев, написал книгу о Пикассо, служил ректором театральных мастерских при театре Мейерхольда. В числе его учеников был, между прочим, Сергей Эйзенштейн. Входя в умеренную футуристическую группу «Центрифуга» (вместе с Пастернаком), он при этом слагал весьма радикальные авангардистские стихи. Но это еще не все, что можно сказать об Аксенове. В воспоминаниях Е. Рапп (свояченицы Бердяева) поминается полковник А., «человек утонченнейшей культуры, переводивший Кальдерона, что не мешало ему с удовольствием присутствовать при казнях революционеров». После революции полковник стал чекистом. Несмотря на то что Аксенов был не полковником, а штабс-капитаном, и переводил не Кальдерона, а его английских современников, Н. Л. Елисеев убедительно доказывает [78] , что в воспоминаниях Рапп имеется в виду именно он. Елисеев характеризует Аксенова как «ренессансного имморалиста, человека из трагедий елизаветинских драматургов» (которые он переводил). Вот таким был второй шафер Гумилева на свадьбе с Ахматовой: «сильный, злой и веселый».
78
Елисеев Н. Кто такой А.? // Елисеев Н. Предостережение пишущим. СПб., 2003.
Любопытно, что беглая встреча Гумилева с человеком столь эффектной политической биографии (от «присутствия на казнях»… — к присутствию на других казнях?) произошла близ Киева — города, где проходили самые, может быть, болезненные гражданские и этнокультурные разломы тогдашней России. Год спустя в древней столице убьют Столыпина; еще два года спустя именно здесь начнется процесс Бейлиса. Аполитичный Гумилев ко всему этому был глух (впрочем, так ли уж глух? — в августе того же года в разговоре с Ауслендером он вдруг начал, как-то даже по-блоковски, пророчить грандиозные грядущие потрясения, мятежи, катастрофы…). Равнодушен он был и к древним красотам города. Киев присутствует в его стихах лишь однажды — как «город змиев», город Лысой горы, ведовская столица. (Этот ореол Киева и вообще Украины восходит к русской романтической традиции — вспомним хотя бы пушкинского «Гусара» и «Вечера на хуторе…», не говоря уж о многочисленных произведениях более скромных авторов, таких как Антоний Погорельский, Иван Козлов или Орест Сомов.) Эти строки рождаются вскоре после женитьбы — и рождаются далеко не случайно. Молодая жена ассоциируется уже не с Царским Селом, а с чужим, мрачно-таинственным городом, в котором она провела годы разлуки.
Пока молодожены отправляются (1 мая) в Париж. О многочисленных литературных встречах в этом городе в мае 1910 года — во многом этапных для литературной судьбы Гумилева — мы еще поговорим. Для нас существенно, что именно в эти месяцы произошло нечто, роковым образом повлиявшее на его психологическое состояние и предопределившее его вторую поездку в Эфиопию.
Для Анны Горенко (теперь уже Гумилевой) первое время брака было, видимо, счастливым временем. Она открыла в Гумилеве человека, совершенно не похожего на того чопорного юношу в цилиндре и с моноклем, которого знала до сих пор. Она рассказывала Лукницкому о простодушии, ребячливости своего молодого мужа, о том, как в Париже он ни с того ни с сего присоединился к «бегущей за кем-то толпе»… Гумилев оказался легким спутником, и с ним можно было говорить о том деле, которое для обоих было самым важным в жизни. Вероятно, на большее Анна и не рассчитывала — а потому была удовлетворена своей жизнью. Но вот воспоминания ее ближайшей подруги — В. Тюльпановой-Срезневской:
Вскоре (после свадьбы. — В. Ш.) приехала Аня. И сразу пришла ко мне. Как-то мельком сказала о своем браке, и мне показалось, что ничего в ней не изменилось; у нее не было совсем желания, как это часто бывает у новобрачных, поговорить о своей судьбе. Как будто это событие не может иметь значения ни для нее, ни для меня.
А Гумилев? Как считала Ахматова, они «слишком долго были женихом и невестой… К моменту свадьбы он уже во многом растерял свой пафос». Но они не были женихом и невестой все эти пять или шесть лет.
Мы не знаем, что случилось в июне-июле 1910 года. Вполне беллетристический рассказ Б. Носика о столкновении Гумилева в парижском кафе с Амедео Модильяни, влюбленным в его молодую жену, едва ли основан на фактах. В воспоминаниях Ахматовой о Модильяни эта история излагается так: «Николай Гумилев, когда я… спросила его о Модильяни, назвал его «пьяным чудовищем» и упомянул о ссоре, случившейся между ними в Париже из-за того, что Гумилев говорил в какой-то компании по-русски». Этот разговор относится к 1918 году. С какой же стати было бы Гумилеву рассказывать Ахматовой о ссоре, которая произошла восемь лет назад при ней и из-за нее? Вероятно, роман Ахматовой с Модильяни сыграл, в числе прочего, роковую роль в судьбе ее брака с Гумилевым, но он начался не в 1910 году, а год спустя, когда она, уже во многом сложившаяся поэтесса, была в Париже одна, а столкновение Гумилева с итальянским художником имело место, скорее всего, в 1917 году [79] .
79
Между тем Е. Е. Степанов в своей «Хронологии…» пишет о ссоре с Модильяни в 1910 г. как о несомненном факте.