Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
Рецензия В. Львова-Рогачевского (Василий Львович Рогачевский; 1873/74–1930), бывшего члена «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», в настоящем — меньшевика, в конце жизни — советского литературоведа из «вульгарных социологов», очень похожа по тональности на рецензию Войтоловского:
Свои «Жемчуга» поэт Н. Гумилев посвящает своему учителю Валерию Брюсову, но смело он мог бы ее посвятить и многим другим — и Г. Гейне, и К. Бальмонту, и французским лирикам. У безглазой музы поэта хорошая память. Она плохо видит, но она хорошо запоминает. Размеры брюсовские, выражения бальмонтовские, грустная усмешка гейневская, экзотизм французский…
Есть у поэта Н. Гумилева стихотворение «Читатель книг», где он рассказывает, как любит «неутомимо плыть ручьями строк, в проливы глав вступать нетерпеливо»…
Над его поэзией тяготеют как проклятье слова Верлена: «Все прочее — литература!» Поэзия Н. Гумилева — это «литература», но при этом литература, в которой хромает грамматика (Современный мир. 1911. № 5).
Иероним Ясинский в кругу семьи, 1910-е
Модернисты старшего поколения обвиняли своих оппонентов в ненависти к «новому искусству» как таковому. Но те к концу десятилетия сменили тактику. Настойчиво демонстрируя знание (весьма поверхностное) азбуки «декаданса», учтиво расшаркиваясь перед авторами, уже завоевавшими место в литературе, они направляли свое оружие против младшего поколения поэтов-модернистов. Обвинения в «нежизненности» и «неискренности» очень характерны. Также характерны разговоры о «подражательстве» — когда речь шла об эпигонах народнической беллетристики, таких упреков, как правило, не возникало. Возможно, и в данном случае книга Гумилева оказалась лишь поводом, — слишком уж много страсти и творчества, да и слов многовато вкладывают Войтоловский и Львов-Рогачевский в ее обличение. Но, должно быть, было в ней нечто, вызывавшее у известного рода критиков особенно сильное раздражение. Характерно, что действительно насквозь подражательный декадент Рославлев сердит Войтоловского меньше.
Еще одна неблагожелательная рецензия, подписанная Росмер, появилась в газете «Против течения» (1910. 3 декабря. № 8). Псевдонимом этим обычно пользовался Василий Гиппиус (1890–1942), будущий член Цеха поэтов. Гораздо любопытнее, впрочем, версия Н. А. Богомолова, согласно которой в данном случае под именем Росмер выступил Сергей Городецкий, который всего через год станет, хоть и ненадолго, ближайшим соратником Гумилева. Характерный критический стиль Городецкого и впрямь можно усмотреть в рецензии; можно прочитать ее и как «ответ» на гумилевский отзыв о «Руси» — напомним, что автор «Писем о русской поэзии» упрекал Городецкого за нежелание всерьез изучать секреты поэтического ремесла.
Наши отцы и деды презирали пышную внешность версификации, но это имело хорошие стороны: в примелькнувшихся одеждах терялось обычное и тусклое, душевно большое умело себя выкричать.
Наше время воскресило культ формы…
Что же открылось на новых путях? За яркостью формы — пустота души, которой нечего сказать. За пестрыми обложками стихотворных сборников — вялость и бледность, бескровная изысканность, утонченность без тонкости.
За пестрой обложкой книги Н. Гумилева больше 150 страниц стихов. Здесь и античность, и Средневековье, и Азия, и Африка, и раджи, и маги, и маркизы, и конквистадоры, и больше 60 разных зоологических названий, — нет только биения живого сердца. Здесь все необычайно: тропический полдень — полярный холод — легенда — сказка, но увы! это внешняя необычайность. Под каждой расцвеченной личиной — слишком обычное лицо равнодушного эстета. Кажется, вот сейчас оживится, зажжется, явит душу это лицо (иные страницы «Жемчугов» будят эту надежду: «Орел», «Сон Адама» в конце), вот грандиозная (грациозная? — В. Ш.) сказка «Карабас», но уже на следующей странице:
Что же тоска нам сердце гложет, Что мы пытаем бытие? Лучшая девушка дать не может Больше того, что есть у нее.Здесь и вялость, и дерзкая развязность. Ученик бесстрастного Брюсова, Гумилев умеет улыбаться, но у него неприятная и нечистая улыбка…
И разве не характерно, что в книге молодого поэта почти нет любовных мотивов, а если есть — это и холодно, и не просто, и не свое… Впрочем, зачем Гумилеву любовь и смерть? Темы его и так неисчерпаемы. Из тысячелетий мировой истории затронуто едва несколько столетий. Почти не использована Австралия. Многие животные породы не упомянуты ни разу.
А ведь не под тропиками и не у полюсов, а в любом уголке нашей родины любят, молятся, гибнут и тянутся к свету людские души. Но что знает об этом Гумилев?..
Лучшая характеристика поэзии Гумилева в четырех строках его стихов:
У нас как точеные руки, Красивы у нас имена, Но мертвой, мучительной скуке Душа навсегда отдана.Нельзя не заметить, что тональность и лексика Гиппиуса или Городецкого поразительно совпадают с интонацией марксистов — Львова-Рогачевского и Войтоловского. Вообще о тогдашнем отношении Городецкого к Гумилеву лучше всего свидетельствует его письмо к Вячеславу Иванову, где он прямо называет Гумилева и аполлоновцев «отбросами декадентства», насаждающими в русском искусстве «голый формализм, прикрывающий внешней якобы красотой пошлость и бездарность». Избалованный похвалами, плодовитый автор «Яри» не мог простить строгих отзывов о своих новых книгах.
Наконец, еще одна рецензия, в которой совсем уж явно сводятся личные счеты, напечатанная в газетке «Столичная молва» (1910, 14 мая) и подписанная Е. Я.
Есть поэты и стихи, о которых трудно спорить, — так очевидна их ненужность и ничтожность. И о таких поэтах очень трудно высказаться. В самом деле, что можно сказать о Гумилеве? Все, что есть ходячего, захватанного, стократно пережеванного в приемах современного стиходелания… все г. Гумилевым с рабской добросовестностью использовано. Раз навсегда решив, что нет пророка кроме Брюсова, г. Гумилев с самодовольной упоенностью, достойной лучшего применения, слепо идет за ним. И то, что у Брюсова поистине прекрасно и величаво, под резцом Гумилева делается смешным, ничтожным и жалким.
Лексика Паниковского — «жалкий, ничтожный человек».
Нельзя не обратить внимание на всеобщий культ Брюсова. Никто из тех, кто старался с особенным сладострастием унизить и обидеть «ученика», не забыл отдать предварительно поклон «учителю».
Е. Я. — это Ефим Янтарев (Бернштейн, 1880–1942), о чьей книге «Стихи» Гумилев в шестом (мартовском) номере «Аполлона» за 1910 год писал: «Невозможно ни читать ее, ни говорить о ней. Попробуйте буквально ни о чем не думать, смотреть и не видеть того, что вокруг. В девяноста девяти случаях вам это не удастся. А стихи Е. Янтарева приближают вас к этой отвратительной нирване дешевых меблированных комнат». Незадачливый стихотворец отвечает Гумилеву буквально его же словами.
Как реагировал на все эти выпады сам поэт? Похоже, почти никак. От многозвучного шума, неожиданно разыгравшегося вокруг его книги, он «бежит» сначала в Киев — потом в Париж — потом в Окуловку — потом в Аддис-Абебу. Впрочем, сложные гумилевские маршруты 1910 года мы уже описывали в предыдущей главе.
Конечно, «Жемчуга» были перегружены — в том числе и посредственными стихами. 67 стихотворений второй книги плюс приложенные к ним 46 стихотворений первой — явный перебор для 24-летнего поэта. Впрочем, умение трезво оценивать собственные тексты в молодости — вообще редкость.
И разумеется, в экзотических образах молодого поэта был элемент «бутафории», — но он носил в известной степени сознательный характер. Лишь Росмер сквозь зубы признал, что Гумилев «умеет улыбаться», — и никто не почувствовал тонкой иронии, сквозящей местами за нагромождением невероятных ландшафтов, звучных имен и непривычных русскому глазу животных. Посвящение многих сбило с толку: критики не заметили, что экзотизм молодого Гумилева, в сущности, не брюсовский. Ведь и сам Брюсов в этой стороне своего творчества восходит к парнасцам, которых Гумилев, естественно, знал в оригинале. Этот невинный экзотизм, зародившийся на ледяных леконт-де-лилевских высотах, постепенно становился частью массовой культуры эпохи. Через шесть-семь лет, уже перед самой революцией, попугаи запорхают и корабли заплещут парусами «в синем и далеком океане» песенок Вертинского — чтобы благополучно, невзирая ни на что, допорхать и доплескать до поздней сталинской эпохи. Молодой Гумилев изящно балансировал на грани того, что позднее назовут кичем. Едва ли он совсем не отдавал в этом себе отчета.