Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
После 1918 года Сенигов фермерствовал на реке Уаллеги. В 1921-м, в год смерти Гумилева, он отправился в Советскую Россию, но был на два года задержан в Румынии и Болгарии, где, по собственным словам, вступил в коммунистическую партию. Прибыв наконец в Москву, он написал письмо Г. В. Чичерину, предлагая свои услуги в деле создания Абиссинского отдела Коминтерна. Предложение было отвергнуто. Нарком — нервный эстет, друг Михаила Кузмина, ницшеанец и музыковед-любитель — не считал целесообразным использование антиколониальной борьбы африканских народов в деле Мировой революции. В этом он, между прочим, серьезно расходился с политикой партии. Так что, возможно, дальнейшая судьба Сенигова была бы иной, попади его записка на другой стол. Так или иначе, больше об
А ведь с ним мог бы встретиться Лукницкий…
Тогда бы мы, конечно, знали об африканской эпопее Гумилева гораздо больше.
Глава седьмая
Утро акмеизма
1
Как бы ни хотел Гумилев почувствовать себя «мореплавателем и стрелком» — он всегда оставался в первую очередь поэтом, и не только поэтом, но и литератором. Путешествия были сказкой, которую он сам для себя писал. Явь — иногда веселая, иногда не очень — разворачивалась в совсем иных декорациях.
«Жемчуга», появившиеся накануне свадьбы поэта, между первым и вторым путешествием в Абиссинию, вызвали множество рецензий. Оба мэтра — Брюсов и Иванов — сочли необходимым отозваться о книге.
Рецензия Иванова напечатана в седьмом номере «Аполлона». Уже ее начало поражает двусмысленностью — мудрый и тонкий хозяин Башни был большим ее мастером: «Подражатель не нужен мастеру; но его радует ученик… Н. Гумилев не напрасно называет Валерия Брюсова своим учителем: он — ученик, какого мастер не признать не может; и он — еще ученик».
Иванов чутко отреагировал на то, что книга Гумилева посвящена Брюсову; он усмотрел в этом известный выбор, сделанный молодым поэтом. Не был ли, в свою очередь, этот выбор спровоцирован отказом Иванова — в последнюю минуту — от участия в африканском путешествии 1909–1910 годов? В таком случае Вячеслав не остается в долгу. Великодушно уступая Брюсову потенциального ученика, он слишком красноречиво (хотя, по видимости, более чем доброжелательно) перечисляет брюсовские темы и образы, перешедшие в стихи Гумилева: «Адам и Ева; Улиссы, Агамемноны, Семирамиды, Варвары… Одним словом, весь экзотический романтизм молодого учителя воскресает в видениях молодого ученика, порой преувеличенный до бутафории и еще подчеркнутый шумихой экзотических имен». Но можно спросить, разве «Адам и Ева» или «Улисс» — поэтическое изобретение или литературная собственность Брюсова?
Однако, продолжает рецензент,
острота надменных искусов жизни реальной, жадное вглядывание в загадку обставившего личность бытия… и в лик бытия нарастающего, упорное пытание смысла явлений, ревниво затаивших свою безмолвную душу… — все это, что в изобилии есть у Брюсова… и его определяет как ставшего и совершившегося, при всей незавершенности его окончательного лика и поэтического подвига, еще не сказалось, не осуществилось в творчестве Н. Гумилева, но лишь намечается в возможностях и намеках. И поскольку наметилось — обещает быть существенно иным, чем у того, кто был его наставником в каноне формальном и Вергилием его романтических грез…
Здесь Иванов переходит к тому, что является, на его взгляд, самобытным в молодом поэте:
Н. Гумилев подчас хмелеет мечтой веселее и беспечнее, чем Брюсов, трезвый в самом упоении… ибо непрестанно испытующий мыслию и волей судьбу и Бога… Золотые полудетские сны оптимистически окрашивают мир в глазах, затаенно надеющихся на реальность самой волшебной сказки искателя «Жемчугов черных, серых и розовых»… в противоположность омраченному гению того, кто в мятежной гордости, в «унылой злобе» однажды воскликнул:
Но последний царь вселенной — Сумрак, сумрак за меня!..Десять лет спустя в разговоре с Альтманом Иванов с несколько иной интонацией вспомнит эти брюсовские строки. Но пока он учтив, если уже не нежен, с «молодым учителем» (Брюсов моложе Иванова на семь лет), а «юного ученика» упрекает за «стесненность поэтического диапазона и граничащую подчас с наивным непониманием… неотзывчивость на все, что лежит вне пределов его грезы». Вся надежда на то, что «страданьем и любовью купленный опыт души разорвет завесы, еще обволакивающие перед взором поэта сущую реальность мира».
Неотправленное письмо Э. Ф. Голлербаха в редакцию журнала «Вестник литературы» по поводу публикации рецензии на «Шатер» Н. С. Гумилева, сентябрь 1921 года
Любопытно соотносится с этим отзывом рецензия самого Брюсова, напечатанная в журнале «Русская мысль» (1910, № 7):
Лет двадцать тому назад русская поэзия под влиянием ложно понятых принципов реалистического искусства почти совсем чуждалась фантастики. Поэты как-то стыдились всего, на чем лежал отсвет «романтизма», и во что бы то ни стало хотели оставаться в пределах не только современного, но непременно повседневного. Всем еще памятна борьба, которую повело с этими принципами поколение поэтов, выступившее в начале 90-х годов. Оно защищало равноправность мечты с так называемой действительностью и в разгар борьбы, как то всегда бывает, даже решительно отдавало предпочтение фантастике…
За пятнадцать лет борьбы новые идеи у нас, как на Западе, одержали победу. Реализм должен был сдать те свои позиции, которые пытался он было занять в 80-х годах. Но в то же время тем ощутительнее стало, что он из числа исконных, прирожденных властелинов в великой области искусства. Стало яснее, что начало всякого искусства — наблюдение действительности… Будущее явно принадлежит какому-то еще не найденному синтезу между «реализмом» и «идеализмом».
Этого синтеза Н. Гумилев еще не ищет. Он еще всецело в рядах борцов за новое, «идеалистическое» искусство. Его поэзия живет в мире воображаемом и почти призрачном.
Нельзя не обратить внимание на историко-литературный парадокс. Любой десятиклассник и уж по крайней мере любой студент-филолог знает, что Николай Гумилев — вождь акмеизма и что акмеизм «в противовес символистской поэтике… провозгласил возврат к земле, к материальному миру, к предмету» (Краткая литературная энциклопедия. Т. 1. 1962; автор статьи — А. Д. Синявский). Но вот два вождя русского символизма в один голос упрекают его за пренебрежение «сущей реальностью мира», «наблюдением действительности», за чрезмерный уход в мир мечты. Причем речь не идет о первых, незрелых опытах начинающего поэта — многие стихотворения из «Жемчугов» стали классикой, а до возникновения акмеизма и Цеха поэтов оставалось лишь два с половиной года.
И все же между двумя рецензиями есть существенное различие. Иванов надеется, что молодой поэт нащупает путь к «сущей реальности мира», наполнив свой «бутафорский», романтический мир собственной семантикой (которая будет оптимистичнее, и, подразумевается, возвышеннее, чем у Брюсова). Брюсов имеет в виду чисто экстенсивное тематическое расширение. При этом московский мэтр не готов признать Гумилева только своим последователем: Брюсов помнит, что тот — «ученик Анненского, Вячеслава Иванова и того поэта, которому посвящены «Жемчуга». По Иванову, гумилевский «романтический антураж» заимствован у Брюсова. Брюсов же иронически дистанцируется по отношению к гумилевским сюжетам: