Zoe. Мистерии и снояви
Шрифт:
Сейчас я ношу длинные юбки, до пола. Обожаю это струение тканей скользящих, низвержение шелка, закручивание, завихривание. Обман. Когда люди останавливаются и, снедаемые любопытством, – кто тайком, кто откровенно и нагло – пытаются разглядеть, отчего эта нарядная женщина так сильно хромает, юбки не дают им это знать. Магия покрывал застилает зевакам глаза.
Но я отвлеклась.
В мае, когда все ждут лета, мы ждали беды. Целый год. Она оставляла знаки на дороге, весьма красноречивые. Посыльных засылала, сны показывала. В одном сне, обернувшись портнихой, так и сказала маме: «Жди, женщина,
…Мне было двадцать три, и был человек один в жизни моей, особенный. На старый Новый год мама сон загадывала, спросила, уеду я к нему или нет. И увидела сон. А наутро сказала мне: «Не попадешь ты за этого человека замуж, доченька». И еще сказала: «Видела его сегодня. Весь в черном. Брюки черные, рубашка… У окна стоит, в ночь черную смотрит. Во тьму непроглядную. Сколько ни звала – не обернулся. Не попадешь ты за него замуж, нет».
(Как в воду мама глядела – ушел из жизни человек этот, не перенеся того, что случилось с кареглазой его снегурочкой. Беда стряслась со мной – а убила его. Сердце не выдержало, разорвалось. Упал в пыль лицом и умер. О том я позже узнала, от чужих людей. А спустя годы в другой жизни, в другом государстве нашла-таки его могилку. Но она была пуста, только косточки там хранились. Любовь же его витала надо мной – любовь в могилу не зароешь…)
…В конце апреля беда заслала нам вестового, чтоб сомнений не было в серьезности ее намерений. Был белый день, часа три, наверное. Мы с мамой сидели в гостиной, разговаривали. Не помню, о чем. Внезапно словно солнце погасло. Оконное стекло потемнело. Тень с округлыми очертаниями прилипла к нему со стороны улицы. Тень, смотрящая на нас. Лязг, скрежет, стук – мы остолбенели. Не тень, а… с локоть величиной… царапая стекло когтями… к нам в дом билась сова.
Вытаращенные желтые глаза, костяной клюв, необъяснимость, невероятность появления ее в самом центре многолюдного города… Мама выскочила на балкон, пыталась выгнать птицу, бросала в нее половыми тряпками, но сова перелетала с места на место, пряталась, выпархивала, похожая на соломенное чучело.
Тогда мама очень перепугалась. А я – нет. Подумаешь, сова залетела…
…Однажды, когда уже черемуха цвела, когда сладкий дурман носился на прохладных крыльях майского ветра, в выходной день, базарный, вернулась мама с рынка. Выкладывает из сумки творожок, мед, у марийки купленный (она всегда у одной и той же марийки мед покупала), яйца деревенские. А сама тем временем рассказывает, словно горошины перебирает, медленно:
– Иду я, доченька, а навстречу цыганка. Пожилая. Никогда ее раньше на нашем рынке не видела… Со мной поравнялась. Просить ничего не просит. А сказать – сказала. Говорит: «Женщина, перемена жизни будет». И исчезла. Будто ее и не было… Купила я всё, что мне надо, иду обратно. Навстречу – другая цыганка. Теперь – молодая. Идет – юбками колышет. Сама худенькая, чернявая. Тоже таких никогда не видывала у нас… Идет и мимоходом говорит, даже головы не поворачивая: «Перемена жизни будет. Жди, женщина». Думала, денег просить станет, а ее уже и след простыл.
Вскипел чайник. Заварили чай – крепкий, ароматный. Дома мы пили только свежезаваренный, из блюдечек, с сахаром вприкуску. Сахар мама колола щипчиками отцовскими – они и по сей день живы, у меня хранятся, щипчики деда Осипа.
Мама гадала на чаинках, как и ее мать – Марфа. Различали обе, что гость прибудет скоро, или деньги неожиданные на пороге, или дорога дальняя или ближняя вот-вот случится. Про смерть неожиданную мог чай сказать. Что в тот раз показало гаданье, мама не призналась. Лишь с досадой выплеснула остатки чайные в раковину… А я так и осталась думать, что перемена жизни – это благо…
…Кривыми переулками, кособокими пражскими улочками мы с моим возлюбленным вышли к отелю. Здесь, наверное, раньше монастырь был… Глухие стены, маленькие дворики, гулкие коридоры. Номера – кельи с высоченным потолками. Над кроватью – католическое распятие. Запах сырой известки, гвоздики и кардамона; тишина. Тишина – приговор к молчанию. Мы не проронили ни слова ни тогда, когда я расстилала постель, ни тогда, когда погасли ночники.
Ночью я рассматривала сны, которые видела полжизни назад, перед аварией. Незадолго до того, как каблуки мои оторвало вместе с ногами.
Первый был не сон – явь. Странная, наполненная фиолетовым светом комната. Я лежу на полу, потолок исчезает, и надо мной – глаза. Два глаза – не человеческие. Две ладьи, плывущие надо мной в лазури ночи. Глаза видят меня, смотрят на меня, знают про меня всё – и то, что было, и то, что будет. Из взгляда этих неземных глаз рождается музыка. Она льется, струится, касается меня – и успокаивает.
Второй сон. Из ниоткуда, из серого тумана появляется моя фигура – я в легком платье, босиком. Захожу в каменные арочные ворота. Ворота эти, старые, местами с обвалившейся штукатуркой, словно бы висят в воздухе. Под ними небо. И над ними небо.
Переступаю каменный порог. По одну сторону – шесть исполинов-ангелов, с мощными крыльями за спиной, с мечами в руках. И по другую – шесть. Я им по колено. Иду, рассматриваю дивных человеко-птиц Божьих. Они похожи меж собой, но разные. И по возрасту тоже. В доспехи одеты, кольчуга кованая – плетения воздушного. Ангельское воинство, рать святая, должно быть, понимаю я зачарованно.
Смотрят на меня воины. Такой любви, какую их глаза источали, на земле нет. Глаза полны… скорби. С великой скорбью они смотрели на гостью свою, на меня, разутую…
Дойдя до конца ряда, я, помедлив мгновение, обратно повернула… Ангелы скрестили крылья на груди, склонили головы. Я ушла. Отпустили меня Силы обратно на землю. Не забрали к себе.
Потом были другие сны.
Яма, усеянная цветами – голубыми, красными, тигровыми. Это – лилии. Они раскачиваются на сочных толстых стеблях – и превращаются в змей. Змеи шипят, набрасываются на меня. Мелкие головки, злые глаза… я каким-то тесаком отбиваюсь, рублю головы, а их всё больше и больше. Уже и трава обернулась змеями…
Спускаюсь к избушке покосившейся. Из черных досок сколочена, как забор тот, у которого мама на свет божий меня принесла… Хочу дверь открыть и в избушку войти, но медлю. Под ногами мокро, склизко, бруски прогнившие… Внезапно решаю не заходить в дом, который не чем иным, как смертной избенкой был. Той самой: во сне в нее войдешь – и наяву живым не быть…
Не переступила я порога гибельного, ушла оттуда…
…Прага, черная, ночная, не дышит, молча смотрит в узенькое, как кошачий зрачок, окно. Смотрит на меня, лежащую на белоснежной простыне под распятием. Возлюбленный мой давно спит. Он как будто из другой жизни – не моей, – мой возлюбленный.