Zoe. Мистерии и снояви
Шрифт:
Марфа сказала маме: «А ты спроси, Зоя, зачем он ходит, к худу или добру. Он тебе скажет».
Глубокой ночью мама снова услышала тяжелое дыханье за головой. От того и проснулась. Папа рядом лежит – никогда ничего не чует, спит. Существо, жаром пышущая громада, опять руку маме на лоб положило, как в прошлые разы. Но в прошлые разы она пугалась, вскрикивала, мы просыпались, свекровь частым крестным знамением себя осеняла и шептала быстро-быстро: «Господи, Господи, на ком Борис-то женился!» А в этот раз мама выждала момент, да как схватит его за руку. И вверх повела. А на руке-то шерсть, какой у людей не бывает. Густая, жесткая. Она держит, не отпускает эту руку щетинную и спрашивает: «Ты зачем ко мне ходишь, к худу или добру?» А он отвечает: «Я хожу, потому что тебя и твою мать очень люблю».
Кто объяснит, любовь – это худо или добро? Почему он так ответил?
В той первой нашей квартире, маленькой, под окнами которой цвел шиповник, много всего странного происходило: часы в момент смерти дедушки Осипа остановились, пластинки ни с того ни с сего замолкали в день ареста маминого брата Ивана, музыканта, известного забияки. Гости собрались, хотят музыку слушать. А музыка не играет… Но самому впечатляющему явлению я свидетелем не была. Хотя рассказ мамин помню во всех подробностях. Она сказительница была дивная, течение ее голоса уносило слушателей в миры сказочные для них, а для мамы – реальные, существующие подле, рядом. Слушает кто-то маму – и очнуться ему тяжело, так и остался бы в ворожбе этой словесной.
…Дома перестилали полы. Нас куда-то отправили ночевать, отец уехал на зимнюю рыбалку. Мама легла спать в маленькой комнате; вторая, большая, была проходной. Вдруг слышит: кто-то шубу чистит в прихожей. Подумала, отец, наверное, вернулся. То ли снегом дороги замело, то ли машина сломалась. Удивилась, что не слышала, как дверь отпирается: сон ее очень чутким был всегда. Чистят и чистят шубу, шир-шир, шир-шир… Думает, посмотреть надо, что же это такое! А постелила она себе в тот день на полу из-за ремонта. Рядом ночничок поставила, инструменты тут же в ящике лежат… Хотела свет включить, нажала на кнопку – света нет. Нащупала тапки, осторожно, наощупь, пересекла комнату. А выключатель у самой двери. Нажимает – он щелкает, а света нет. Смотрит она через дверной проем, а там до самой притолоки ростом стоит кто-то. Мохнатый весь, глаза как два блюдца – горят, так что всё видно, что в комнате есть…
«Он на меня смотрит, а я на него. Он глаз не отводит, и я тоже, – рассказывала мама, и в этом месте все слушатели замирали от напряжения. – Стоим, смотрим друг на друга. Долго смотрим, никто не отступается. А потом думаю: будь что будет. Пошла да и легла, с головой укрылась. Если подойдет, решила, я ему инструментом как стукну! Тут и молоток, и топор… Вдруг петухи за окном запели. Вспомнила, если петухи пропоют, то никто ночной уже силы не имеет. В сон так и провалилась. А утром встаю – свет везде горит, тапки в разные стороны улетели»…
Бабушка Романовна, свекровь мамина, набожная была, суровая, не зря Бирюкова. Работала раньше глазным фельдшером. Ходила по деревням – марийцам трахому лечила. Целые деревни слепли в ту пору. Ресницы в глаз лезут, гноем всё гноится, боль от света нестерпимая, рубцы, роговица мутная, слепота кромешная. Марийцы сильно уважали бабушку Романовну. У них она и ночевать порой оставалась, если, скажем, до ночи глаза от гноя чистила, а домой возвращаться – тридцать километров… Слышала многое от языческого племени. Знала, что колдуны ихние запросто человека в могилу свести могут, болезнь наслать, имущество повредить. Знала, что в каждой марийской деревне есть свой колдун, творящий зло по заказу при помощи нечистой силы, с которой ее невестка, жена Борисова, так запросто общается.
«Если бы знала, на ком Борис женится, не разрешила бы», – гремя кастрюлями, причитала она. А я думала: «Если бы не разрешила, меня на свете бы не было!» От этого становилось очень неуютно. Потерянно. Будто в пустоту меня бросали, где черный холод, булыжники звезд и гулкое эхо одиночества.
К тому времени я уже знала, что древние боги мои, так пугающие меня раньше, зла не причиняют. Они ведь приходят, потому что любят мою маму. Поэтому, когда бабушка Романовна куда-нибудь уходила, я уже без всякого страха ожидала гостей. Из ящика бабушкиного шкафа доставала холщовый мешок, где хранились ее похоронные вещи. Чулки, штаны, платки откладывала в сторону. А вот платья! Каждый год бабушка у портнихи шила новое платье, готовясь к смерти. Проходил срок, ее на тот свет не забирали, она заказывала другое платье, а прежнее пускала в носку. Больше всего я любила одно, из белого атласа с редкими фиолетовыми бутонами. Оно всегда было прохладным, скользким на ощупь, тяжелым. Я облачалась в не ношенный еще наряд, а чтоб не наступить на подол и не испачкать его, когда буду кружиться, подпоясывалась покрепче смертным же полотенцем. Из нескольких приготовленных бабушкой выбирала самое короткое. А те, на которых в могилу опускают, не трогала – их потом не свернуть как следует, бабушка непременно заметит и пойдет опять новые покупать, думая, что мама ей что-то наколдовала на полотенца эти. Накружившись вволю в смертном платье перед невидимыми зрителями, довольная их одобрением, которое я хорошо чувствовала, я раздевалась, складывала всё обратно. Затем шла в другую комнату, открывала мамин большой шкаф и доставала из ящичка волшебную голубую бабочку – колье чешского стекла и богемские сверкающие бусы в три ряда. Всё это нацепляла на себя, потом уж только надевала мамины лаковые туфельки – у мамы всегда хранилась новая пара обуви. Становилось очень весело и вовсе не одиноко – в этом наряде, в этом месте, с этими гостями.
Кажется, они тоже веселились, глядя на меня.
Гости эти были высокие, выше потолка, но почему-то помещались даже под моей кроватью и сразу трое могли забраться в шкаф. Они любили пахнуть пылью, это я хорошо помню, по запаху этому и узнавала, что они пришли… И еще они были очень осторожные. Боялись, когда в замочной скважине ворочался ключ, да и всяких громких звуков с улицы боялись.
Когда-то, мой возлюбленный, ты, должно быть, был царем. Или царем царей. Падишахом. Восточным правителем, жестоким и властным. Иначе откуда у тебя этот взгляд, убивающий птицу на лету, заставляющий луну краснеть, смущающий меня? Вскинешь бровь, и я иду. Взглянешь – и замолкаю.
– Хватит трепаться, – оборвал он поток моего красноречия. – Лучше посмотри на себя в зеркало.
– Ты с ума сошел. Что я увижу в этом мертвом стекле? – ответила я, тем временем открывая сумочку и доставая оттуда маленькое зеркальце.
Зеркальце было куплено когда-то в музее Ватикана. На откидной крышке – Сивилла Дельфийская, молодая, по-крестьянски крупная, измученная грузом тайных знаний и ядами вызванных пророчеств, обреченная знать сокрытое, увековеченная итальянским гением. Она грустила о нас. Ведь мы с тобой, мой возлюбленный, не навечно вдвоем. Надо будет расстаться.
– Ну и? – начала вопрошающе я и тут же расхохоталась.
Ох уж это красное вино, бокал которого я только что выпила в гостиничном буфете. Над верхней губой оно оставило яркий ободок. Видимо, делая очередной глоток, я слишком сильно наклонила бокал.
Я люблю красное вино. Люблю наклонять бокал и наблюдать, как багряная влага скользит по его покатому краешку, не проливаясь. В этой игре стеклянного холода и солнечного тепла, добытого виноградом, я вижу целый мир… Как мама в рисунках ковра видела страны и государства, реки и моря, каких на земле нет.
– Меня все выспрашивают, – рассказывала она, когда мы давно уже жили вдали друг от друга, а папы не стало (она по-прежнему в Йошкар-Оле, в квартирке, где сейчас лежат обои, пахнет краской и сокрыта одна тайна, о которой я расскажу позже; я – здесь, в Израиле, стране медовых мифов и финиковых пальм). – Говорят, мол, Зоя Осиповна, ты теперь одна живешь, не скучно тебе? А как скучно, доченька? Некогда мне скучать. Утром встану, умоюсь-оденусь, чайник поставлю, покойничков всех чай пить позову. И прошу за вас, чтоб здоровье, счастье было. Потом за хлебушком схожу. А вот вечером уже, когда дела переделаю, сяду отдохнуть и на ковер всё смотрю. А там, доченька, сначала просто узоры, а потом каких только чудес не показывается. И города какие! И люди в кафтанах красных, сапогах сафьяновых. А по рекам лодки большущие плывут! А ниже этого еще мир, а под ним – другой! Не знаю даже, сколько этих стран одна на другую нанизано. Никто друг дружку не видит, делами своими занимаются и даже не знают, что над головой у них кто-то ходит и под ними кто-то живет. Некоторых людей я не по одному разу, доченька, видела. Один – царь, не царь – а уж так на меня зыркал. Я его даже спросить хотела, кто таков…