Золотая чаша
Шрифт:
Они отплыли в Индии, в чудесные далекие Индии, где обретались мечты стольких юношей! Огромное утреннее солнце пробивалось сквозь утренние туманы, и матросы высыпали на палубу, точно обитатели разворошенного муравейника. Отрывистые команды послали их вверх по вантам и реям. Матросы «запели песню кабестана», а из моря поднялись якоря и прильнули к бортам, как коричневые ночные бабочки, мокрые от росы.
В Индии! Белые паруса знали это, и развернулись, и изящно наполнились ветром, точно сотканные из тончайшего шелка; черный корабль знал это и гордо оседлал отлив под свежим утренним бризом. «Бристольская дева» осторожно выбралась из гущи судов и поплыла вниз по длинному заливу.
Туман мало — помалу смешивался с небом. Вот камбрийский
Позади по левому борту остались Порлок, и Илфракум, и множество деревушек, приютившихся в холмах Девоншира. Чудесный, в меру крепкий ветер увлекал их мимо Стреттона, мимо Кэмелфорда. Корнуолл уходил назад, одна голубая миля за другой. Вот уже Лэндс — Энд, заостренный кончик, завершающий подбородок Англии; и когда они обогнули его с севера на юг, в свои права наконец вступила Зима.
Море с рычанием вздыбилось, н корабль помчался от лающей своры ветров, точно сильный горный олень, по — мчался под нижними парусами. Буря с воем неслась из обители Зимы на севере, а «Брнстольская дева», смеясь над ней, бежала наискосок, на юго — запад. Стало очень холодно, оледеневшие полотнища звенели под ветром, как струны гигантской арфы под пальцами сумасшедшего великана, и реи жалобно стонали, взывая к рвущимся вперед парусам.
Четыре бешеных дня буря гнала их в океан и корабль пьянел от радости борьбы. Собираясь на баке, матросы хвалили его быстроту и крепость. А Генри упивался бурей, как юный бог. Бешенство ветра было его бешенством. Ему нравилось стоять на палубе, держаться за мачту, резать ветер подбородком, как бушприт разрезал валы, и ликующе петь, изливая радость, разрывающую ему грудь — радость, подобную боли. Холод промыл линзы его глаз, и он яснее видел дали, смыкавшиеся кольцом вокруг него. И прежнее желание слилось с новым — обрести крылья и взмыть в беспредельное небо. Корабль превращался в качающуюся, содрогающуюся темницу, потому что он всем своим существом устремлялся вперед и ввысь. О, стать бы богом и покорить бурю, а не покоряться ей! Пряность ветра утоляла голод и звала, влекла его вперед. Он готов был взвалить на плечи груз всего мира, и стихии вливали в его мышцы новую силу.
Затем дьявольские служители времен года исчезли столь же внезапно, как и набросились на них, и впереди теперь лежала ясная чистая морская гладь. Корабль бежал под всеми парусами, и надувал их вечный пассат, свежий надежный ветер, дыхание Бога Мореходства, его дар высоким кораблям с крыльями парусов. Недавние тяготы были забыты, матросы играли на палубах, как расшалившиеся полные сил дети, ибо пассат полон юного задора.
Наступило воскресенье — на «Бристольской деве» день угрюмого страха и дурных предчувствий. Генри закончил свою работу в камбузе и поднялся на палубу. На крышке люка сидел старый матрос и плел длинный сплесень. Его пальцы ловко работали словно сами по себе, потому что старик ни разу даже не взглянул на сращиваемые пряди. Его голубые сощуренные глазки смотрели куда — то за грань всего сущего, подобно глазам всех моряков.
— А, так ты хочешь узнать тайну канатов — сказал он, не отводя взгляда от горизонта. — Ну, тогда придется тебе поднапрячь глаза. Я уже столько лет сплесниваю, что моя старая башка позабыла, как это делается. Только пальцы помнят. А стоит мне подумать, что да как, и сразу путаюсь. Ты что же, матросом станешь, на салинги лазить будешь?
— Да я бы хотел, если бы научился со снастями управляться.
— Со снастями управляться нехитро. Только прежде научись терпеть такое, что сухопутным крысам и не снилось. Это первое дело. И тяжкое. Но уж начав, так никогда н не кончишь. Вот я с десяток лет подумываю, как бы навсегда сойти на берег, погреть старые кости у огня. Поразмыслить о том о сем да и отдать концы. И ничего не выходит. Оглянуться не успею, а ноги уже несут меня на какой — нибудь корабль.
Его перебил злобный трезвон судового колокола.
— Пошли, — сказал старик. — Сейчас шкипер попотчует нас сказками с угольками.
Шкипер
— Господь поразил вас лишь тенью тени своей сокрушающей мощи, — вопил он. — Он явил вам силу своего мизинца, дабы вы могли покаяться, прежде чем полетите кувырком в адское пламя. Услышьте имя Божье в грозном ветре, покайтесь в блуде и богохульстве. Он покарает вас даже за ваши греховные помыслы. Море было притчей, и она сжимала вам глотку ледяной рукой, душила ужасом. Но вот ураган промчался, и вы его забыли. Вы веселитесь, и нет в вас ни капли раскаяния. Но да послужит вам пред
— остережением Господень урок. Покайтесь! Или гнев его сокрушит вас.
Он бешено размахивал руками и обличал бедных одиноких мертвецов, горящих в вечных муках, потому лишь, что уступали простым и милым человеческим слабостям. А потом отослал своих запуганных матросов.
— И не так это все! — гневно сказал Генри старый коряк. — Не верь ты его полоумным речам. Тот, кто сотворил ураган, будь он бог или дьявол, сотворил его, чтобы порадоваться ему. Разве тот, кто может вот так повелевать ветрами, станет морочить себе голову из — за какойто скорлупки в необъятном океане? Уж я бы не стал, будь я бог или дьявол.
Тим, боцман, подходя к ним, услышал последние слова старика и предостерегающе положил руку на плечо Генри.
— Верно — то верно, — сказал он, — да только поберегись, как бы до него не дошло, что ты говоришь такое или даже слушаешь, не то он тебе покажет линьком мощь божью. С ним и с его богом лучше не связываться, да еще мальчишке, который отскребает котлы в камбузе.
Пассат никогда не стихает. Когда Генри, кончив оттирать котлы и убирать очистки, разговаривал с матросами, взбирался по вантам, узнавал названия и назначение корабельных снастей, матросы видели перед собой тихого вежливого паренька, который глядел на них так, будто каждое их слово было великим подарком, а сами они щедрые сердцем мудрецы. И они учили его всему, чему могли: парнишка — то просто рожден для моря. Выучил он и длинный и короткий напевы, под которые тянут снасти — один быстрый, отрывистый, а другой протяжный, плавный. Он пел с ними песни о смерти, и бунтах, и крови в море. С его губ срывалась теперь особая, чистая матросская ругань: грязные, гнусные, кощунственные выражения обретали непорочную белизну, ибо в его устах они лишались всякого смысла.
По ночам он лежал тихо — тихо, слушая, как матросы толкуют о чудесах, которые видели или придумали сами, о морских змеях длиной с милю, что обвивают корабли, сокрушают их в своих кольцах и проглатывают; о гигантских черепахах, на чьих спинах растут деревья, текут ручьи, стоят целые деревни, ведь ныряют они раз в полтысячи лет. Под качающимися фонарями они рассказывали, что финны могут высвистать бурю, чтобы отомстить; что в море есть крысы, которые подплывают к кораблю и грызут днище, пока он не утонет. С дрожью они вспоминали, что тот, кто увидит ужасного, вымазанного в слизи кракена, уже никогда не доберется до берега, ибо будет вовеки проклят. Говорили они про бьющие вверх водяные струи, про мычащих коров, которые обитают в море и кормят своих телят молоком, как коровы на суше, и про призрачные корабли, вечно скитающиеся по океанам в поисках исчезнувшего порта — паруса на них ставят и убирают выбеленные ветром и солнцем скелеты. А Генри в полутьме, затаив дух, ловил их слова со всем неистовством своей жажды.
Как — то ночью Тим потянулся и сказал:
— Про ваших больших змеев я ничего не знаю, не видел я и кракена, господи избави! Но хотите послушать, так и мне есть о чем рассказать.
Я тогда еще мальчишкой был, как этот вот, и плавал на вольном корабле, который рыскал по океану и добывал, что придется: то десяток черных рабов, то золотое колечко с испанского судна, не сумевшего отстоять себя, — ну, словом, ничем не брезговали. Капитана мы сами выбирали без всяких патентов, а вот флаги у нас были разные и хранились на мостике. А увидим в трубу военный корабль — и дадим тягу.