Золотая чаша
Шрифт:
Тим не откликнулся. Нет, он услышал этот призыв и зарыдал у себя на койке, как малыш, которого высекли…
А Генри, спускаясь в каноэ перед своим новым хозяином, не чувствовал ничего. Правда, в горле у него стоял комок, но страданий он не испытывал. Им овладело тупое свинцовое безразличие.
Вот так Генри Морган оказался на Барбадосе по милости казенной бумаги, которая отдавала его жизнь, душу и тело на милость некоего Джеймса Флауера, плантатора.
Джеймс Флауер не был жесток, но и не блистал умом. Всем его существованием правила тяга к идеям, любым идеям. Его томило желание рождать идеи, вдыхать в них бурную силу, а затем швырять восхищенному миру. Они покатятся,
Отец его был тяжеловесным английским священником, сочинявшим тяжеловесные проповеди, которые даже публиковались, хотя покупателей находили очень — очень редко. Мать его писала стихи, своего рода краткое изложение этих проповедей. Ее стихи служили приложением к томику воинствующей ортодоксальности. И оба они обладали идеями. Оба они в своей узенькой сфере были творцами.
Джеймс Флауер рос и мужал в атмосфере постоянных разговоров такого вот рода:
— Мне пора к моему издателю, Хелен.
— Ах, Уильям, утром на меня, когда я причесывалась, снизошло такое дивное озарение… такая мысль. Нет, она ниспослана мне богом, не иначе. Изложить ее, мне кажется, следует двустишиями. Ах, дивно! И так гармонирует с твоими восхитительными словами о смирении!
— Ну, что же. Мне пора к моему издателю посмотреть, как расходятся проповеди. Я послал экземпляр архиепиокопу, и, быть может, он упоминал про них. Полагаю, это весьма посодействует их продаже.
Да, его отец и мать были людьми с идеями и частенько покачивали головами, глядя на своего тупицу сына. Он робко преклонялся перед ними, страшился их величия и стыдился себя. А потому еще в отрочестве решил во что бы то ни стало обрести идеи. Читал он неслыханно много. Ему попалась «Защита колдовства» короля Иакова, и он взялся доказывать ее истинность делом. С помощью старинных заклинаний и черного притирания, содержавшего, помимо немалого числа всяких мерзостей, еще и порядочную толику гашиша, он попытался взлететь с крыши родительского дома. А пока обе его ноги срастались, он взялся за «Открытие колдовства» Скотта.
В то время среди ученых мужей большую бурю подняла система Декарта, и Джеймс Флауер также решил свести все философии к одному главному постулату. Он положил перед собой бумагу и много тонко очиненных перьев, но так своего постулата и не вывел.
— Я думаю, следовательно, я существую, — бормотал он. — Во всяком случае, так я думаю.
Но это замкнулось в кольцо и никуда его не привело. Тогда он присоединился к новейшей школе Бэкона. Настойчиво ставя опыты, он обжег себе пальцы, пытался скрестить клевер с ячменем и обрывал ножки у бесчисленных насекомых, тщась открыть… да что угодно. Но только так и не открыл. А поскольку он обладал собственным состоянием, которое ему оставил дядя, то опыты его были разнообразны и стоили дорого.
Некий сектант — фанатик написал яростную книгу в наилучшем научном стиле «Результаты воздействия алкогольного спирта, кратковременные и непреходящие». Труд этот попал в руки Джеймса Флауера, и однажды вечером он отправился проверить некоторые из наиболее фантастических теорий, почерпнутых оттуда. В разгар исследований дух индукции его покинул, и он без причины и без предупреждения набросился на одного из гвардейцев его величества, запустив в него горшком с комнатным растением. Наконец — то (хотя он этого не распознал) его посетила первая и последняя собственная идея за всю его жизнь. Архидьякон, родственник его матери, помог замять скандал, небольшое состояние Джеймса Флауера вложили в барбадосскую плантацию и отправили его туда на жительство. Бесспорно, он плохо сочетался с проповедями и пентаметрами.
На острове он грустно старился. Библиотека у него была лучшей в Индиях, и если исходить только из объема всяческих сведений, он, бесспорно, мог бы блистать ученостью где угодно. Но сведения эти не слагались в систему. Он набирался их, не сплавляя воедино, и помнил все, так ничего и не усвоив. Память его загромождали бесформенные груды разрозненных фактов и теорий. В его мозгу, как и в шкафах, «Комментарии» Цезаря стояли бок о бок с Демокритом и трактатом о гомункулусах. Джеймс Флауер, тщившийся быть творцом, стал тихим, добрым старичком, довольно бестолковым и на редкость непрактичным. На закате лет он начал путать убеждения с идеями. Если какой — нибудь человек высказывал свое мнение достаточно громогласно, Джеймс Флауер пугался, ибо, говорил он себе, «это один из тех одаренных божественной милостью людей, в которых горит огонь, коего я лишен».
На огромной зеленой плантации европейцев было мало — даже тех угрюмых оборванцев, которые тяжелым трудом искупали какие — то забытые преступления против короны. В их крови дремала лихорадка, точно человек, который медленно пробуждается ото сна, сыплет угрозами и вновь засыпает, исподтишка поглядывая одним злобным глазом. Они месили пальцами почву в полях, и, по мере того как проползал очередной год рабства, кое — как сменяясь следующим, их глаза все больше слепли, плечи горбились, а мозг липкой паутиной окутывало тупоумие — плод безнадежной усталости. Говорили они на уродливом наречии лондонской бедноты с добавкой нескольких дробных карибских выражений, да десятка слов, заимствованных у гвинейских негров. Когда срок их кабалы истекал, эти люди какое — то время бесцельно бродили по острову, почти с завистью поглядывая на тех, кто продолжал работать. А потом либо вновь закабалялись, либо принимались за разбой, точно вырвавшиеся из клетки тигры.
Надсмотрщик был из них же и, получив власть над товарищами по несчастью, расправлялся с ними особенно свирепо, памятуя о том, что довелось вытерпеть ему самому.
Джеймс Флауер вышел следом за Генри на берег. Безмолвная горесть юноши тронула плантатора. Прежде он попросту не видел в своих рабах людей, ибо о своем обращении с ними слепо следовал наставлениям рачительного Катона Старшего. Но этот мальчик, несомненно, был членом рода человеческого, а быть может, и джентльменом. Он ведь кричал, что не хочет быть рабом. Остальные всегда сходили с корабля, не оспаривая свою участь, полные угрюмой злобы, которую приходилось выбивать из них кнутом на кресте.
— Не горюй так, дитя, — сказал плантатор. — Ты слишком юн для островов. Погоди, через несколько лет ты станешь мужчиной, сильным и крепким.
— Но я думал, что буду флибустьером, — уныло ответил Генри. — Я ушел в море, чтобы разбогатеть и прославиться. А как мне достигнуть этого, если я буду работать в полях, точно раб?
— О работе в полях и речи нет. Ты мне нужен… Мне нужен в доме кто — нибудь молодой, ведь я старею. Мне нужен… кто — нибудь, кто разговаривал бы со мной, слушал бы меня. Соседи — плантаторы приезжают ко мне и пьют мое вино, но, отправляясь восвояси, они, мне кажется, потешаются надо мной и над моими книгами, моими чудесными книгами! Так вот, ты будешь проводить со мной вечера, и мы будем говорить о том, что написано в книгах. Мне кажется, ты сын джентльмена. У тебя благородный вид.
— Ну, а сейчас нам надо поторопиться, — ласково продолжал Джеймс Флауер. — Сегодня назначено повесить одного. Я толком не знаю, что он натворил, но для примерного наказания достаточно. Ведь говорит… как бишь его там? Но я читал, читал… «Главное назначение суровых наказаний — служить предостережением тем, кто иначе мог бы навлечь таковое на себя». Да — да, я считаю полезным время от времени кого — нибудь вешать. Обходится это недешево, но способствует тому, чтобы остальные вели себя примерно. Впрочем, всем этим занимается мой надсмотрщик. И знаешь, мне кажется, для него это просто удовольствие.