Золотая планета. Тетралогия
Шрифт:
Глава2.Скорбящий ангел
И все равно
Пытки. Начну с них. Меня пытали довольно изощренными, но гуманными способами – никакого средневекового варварства, никакой пародии на инквизицию. Правда, делали это почти не переставая, но менее гуманными от этого методы не становились. Из чего напрашивался вывод – меня берегли.
Да, кулаком по лицу – больно. Да, таранный удар под дых – то еще удовольствие. И даже выкручивание рук с последующей обработкой болевых точек, от которой я орал благим матом – всё это плохо, больно, страшно… Но не фатально для организма.
Как потом выяснилось, провел я в застенках три дня. Меня пытали, если учесть первую ночь в ледяной камере, почти непрерывно, отвлекаясь, только чтобы отдохнуть самим (а ни в коем случае не дать отдохнуть мне, как могло бы показаться). Но за это время я не получил ни одной серьезной травмы, ни одного вывиха или перелома. Меня даже кормили! Да, постоянно прессовали, держали в напряжении, но я научился справляться и с этим. Я научился «уходить» от мучителей в нирвану, в прямом смысле этого слова, не реагируя ни на что и не чувствуя боли. Это было беспамятство, тяжелое, бредовое, на грани сумасшествия – но спасительное, а потому благословенное.
Своею нирваной я поставил в тупик эдакого брутального мачо Сантьяго, моего главного мучителя от мира гвардии, привыкшего повелевать теми, кто попадает в его руки, но этим же, однако, только ускорил лавину накатывающих событий. Впрочем, по порядку.
Это случилось, когда меня «топили». Есть такая изощренность: на лицо тебе кладут тряпку, а затем льют на нее сверху воду. И ты тонешь, захлебываешься, в прямом смысле слова. Великолепные ощущения! В тот момент я «тонул» раз, наверное, в шестой. Бился в конвульсиях, пытаясь сделать глоток воздуха, намертво прикованный к стулу, превратившемуся на время пытки в горизонтальное кресло. Бился, бился… И в один миг мне стало все равно.
Чего я, собственно, мучаюсь? Они ведь этого и хотят – заставить мучиться, страдать. Убить – не убьют, я нужен; искалечить – не искалечат, по той же причине; а боль?.. Всего лишь боль. Боль – это страдание.
…А страдание определяется желанием. Если ты избавишься от желания, тебя покинет и страдание. Сиддхартха Гаутама, шестой век до нашей эры. А достичь подобного можно лишь с помощью медитативного созерцания себя любимого. Тоже оттуда…
Буддизм – красивая религия. Я изучал все мировые религии, все пять, одно время это было интересно. И знаю разницу между классическим буддизмом, более похожим на философию, и церковью Благоденствия, верой в Священный Круг, вобравший в себя слишком много от радикальных учений ислама и неохристианства, и более напоминающий агрессивную религию (если бывает агрессивное равнодушие, конечно). Но знать теоретическую базу – одно, а использовать практические ее достижения – совсем другое, в моих условиях трудновыполнимое. Нельзя просто так перестать желать дышать, когда твои легкие рвет на части изнутри, когда ты бессильно пытаешься вдохнуть или выдохнуть, а в метре от себя ощущаешь презрение и ненависть со стороны мучителей. В таких условиях нирваны не достичь. Но я упрямо цеплялся и цеплялся за эту мысль, силой вгоняя себя в состояние презрения к жизни, и с каждым ведром воды спокойствие все более и более овладевало моим сознанием, а конвульсии становились все менее и менее сильными. Это было много, но все же недостаточно.
Я ждал паузу, просвет в графике. К счастью, ждать пришлось недолго – на сегодня мучители уже выдохлись: они же тоже люди, и Феликс, и второй помощник, и им, как людям, необходимо спать, питаться и справлять минимальные потребности организма. Второй тюремщик менялся: их было двое, постоянно сменяющих друг друга; но сам сеньор Сантьяго оставался незаменим. Он присутствовал всегда, и это накладывало свой отпечаток на графике истязаний. Я получил несколько минут отдыха и этих драгоценных минут мне хватило.
Концентрация, сосредоточенность на одной мысли – вот чего не достает! Одной единственной, но яркой, забивающей все остальные, всепоглощающей! Она должна стать моим плотом, моим спасательным кругом; должна утянуть больное страдающее сознание с глубин реальности ввысь, к заоблачным далям безвременья и бессознания. Я должен уйти отсюда, из этой камеры! Но что может стать таким локомотивом?
В своей недолгой жизни я сталкивался лишь с одним явлением, вгонявшим меня в искусственную нирвану. Это явление – музыка. Причем не та «бла-бла-бла –тра-та-тарам» в лучших традициях Латинской Америки, основа основ любого популярного течения на планете, а другая, настоящая, от которой ноги не начинают прыгать, ведя тебя в огне ритма, но от которой в душе что-то переворачивается. От которой хочется смеяться и плакать: рыдать от горя и кричать от радости одновременно. Музыка средневековья, Золотого века.
Песня родилась сама собой. Я и слышал-то ее всего пару раз, но запомнил. У нее был типичный непонятный для жанра текст, а мелодия напоминала скрип дверных петель, но вьюжная и тихая, она как нельзя более подходила моменту. Я слышал в ней тоску и печаль, радость и грусть, любовь и надежду на счастье, а еще прощение – столп еще одной, иной, но тоже мировой религии.
Ее текст как-то касался темы Севера, бескрайней природной пустыни на севере тогдашней России, суровой жизни в тех краях. И когда я слушал в первый раз, отчего-то представил себе под нее собственную жизнь: будто это я, а не герой песни, бреду по белой беспросветной тундре в бесконечную полярную ночь в поисках чего-то. Иду, ищу, и не нахожу. А вокруг вьюжит и метет: я знаю, что могу заблудиться и не вернуться, но все равно устало передвигаю ноги, шаг за шагом. Потому что где-то рядом есть мой собственный чум – место, где меня ждут и где мне всегда будут рады. Если доживу, конечно, выберусь и не потеряюсь.
Когда Сантьяго с помощником отстегнули меня и привели в вертикальное положение, я был уже далеко. Они что-то орали мне, угрожали, требовали, но вместо брани и угроз я слышал тихий шепот белых крупинок, а перед глазами простиралась даль бесконечной белой пустоши, в которой я, молодой и неопытный юнец, совсем запутался. Эта тундра – и есть моя жизнь. И в ней, где-то там, за горизонтом, к небу поднимается дым моего собственного очага, моего места в этом прекрасном, несмотря на жестокость и непривлекательность, мире.
– Слышишь, твою мать!.. Отвечай!…
Феликс орал. Он видел мое состояние, чувствовал, что теряет меня и понимал, что ни черта не может сделать. Потом, кажется, бил. Не знаю, я больше не чувствовал боли, она проплывала как-то мимо. Еще, кажется, мне давали нюхать аммиак. Опять-таки «кажется», потому что это не помогало им надолго. Да, я приходил в себя, природу и рефлексы не обманешь, но удержать меня в этом мире сеньор Сантьяго был не в состоянии.
Он бил меня, а я видел перед собой снег, чарующий танец вихрящихся снежинок. И тихий шелест ветра, хриплым баритоном со страшным древним акцентом ложащийся на душу медленной музыкой: