Золотая рыбка
Шрифт:
— Богато здесь.
— Тебе правда нравится?
Он рассмеялся звонким смехом:
— Да уж получше моего гаража!
Я приобняла его одной рукой за шею:
— Станешь знаменитым боксером — купишь себе такой же дом.
Он подумал.
— Тогда я женюсь на тебе.
Он сказал это так серьезно, что я расхохоталась.
— Не пори чушь. Если ты станешь знамениты боксером, то обо мне и думать забудешь, женишься тогда на белокурой куколке!
Ноно посмотрел на меня с укоризной:
— Зачем ты так говоришь? Я женюсь только на тебе.
Ноно стал приходить почти каждое утро, кроме выходных, когда мадам Фромежа была дома. Он помогал мне принести покупки, а я готовила для него сытный завтрак — яйца,
Мадам Фромежа ничего не говорила, но, наверно, ей кто-то что-то нашептал, потому что она вдруг переменилась. Стала злой, раздражительной, ругалась на меня из-за любого пустяка. А то вдруг возвращалась среди дня, мрачнее тучи, говорила, что забыла ключи, бумаги, уж не помню что. На самом-то деле она проверяла, здесь ли Ноно, хотела нас застукать. Я это сразу поняла и сказала Ноно, чтобы не заходил больше в дом, ждал меня на улице. Он еще посмеялся надо мной: «Да она ревнует, твоя хозяйка!»
Не нравилось мне, что она стала такой. Что-то должно было произойти, я это чувствовала. Только не знала что. А мадам Фромежа между тем дала мне таинственное письмо. На конверте было написано: «Национальная полиция. Комиссариат XVI округа». Меня вызывали по вопросу вида на жительство. Мадам-то знала, что это такое. Она сама все и устроила, комиссар был у нее в друзьях. Представила и удостоверение о проживании, и поручительство. Все было готово. Мадам вроде бы вникала в мои проблемы. Она сказала мне: «Думаю, вид на жительство тебе дадут. А потом сможешь получить и гражданство». Я была ошарашена. У меня чуть не вырвалось: «Но я ни о чем не просила!» И тут я вспомнила Зохру, ее муженька, их квартиру, где они месяцами держали меня взаперти, и дуар Табрикет, крысиный писк и скрежет коготков по кровле. «Спасибо», — сказала я. Мадам обняла меня и поцеловала.
Возможно, она пожалела задним числом. Когда я пришла из комиссариата, раскрасневшаяся, потому что день выдался теплый, да еще служащий уж очень меня обхаживал, мне пришлось все рассказать: какие бумаги я подписывала, и про отпечатки пальцев, и про диктовку, и какое он выбрал имя: Лиза-Анриетта. Он сказал, что мне идет. Мадам Фромежа смеялась, хлопала в ладоши, так радовалась, словно все это делалось для нее. Конечно, я не рассказала ей, как служащий навис надо мной, надавил ладонью на затылок и спросил тихонько: «Как сказать по-арабски: я тебя люблю?» — а я ответила: « Саафи…», самое грубое слово из всех, что я знала, потому что именно его кричала Хурия мужчинам, пристававшим к ней в Табрикете. Мадам бы просто не поняла. Не поняла бы, до чего мне это безразлично и что слишком поздно, что не мне надо было дать эти бумаги, а Хурии.
Мадам Фромежа сменила гнев на милость. Она спросила: «Ты ведь не уйдешь? Скажи, ты меня не бросишь?» Совсем как Хурия, как Тагадирт. Все люди одинаковые.
Я бы надолго с ней осталась, наверно, и сейчас еще обреталась бы там, не будь того, что произошло однажды ночью. Ума не приложу, как это могло случиться. Это было после ужина, мы засиделись, разговаривая. С некоторых пор я курила вместе с ней американские сигареты, мы курили и разговаривали. Смотрели вполглаза телевизор, особо не вникая. Было еще тепло, конец сентября, окна настежь. Мелкий дождик шелестел на листьях. Так тихо было на Каштановой улице, не верилось, что мы в большом городе, где творятся ужасные вещи.
Мадам Фромежа приготовила вечерний чай, из травок и цветов, с привкусом перца и ванили, от которого чуть подташнивало. Я задремала на диване. Как будто уплыла куда-то. Не то чтобы спала, но мое тело стало легким-легким, и я не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Мне чудилось лицо мадам совсем близко, сияющее, как звезда на небе, ее губы улыбались странной улыбкой, а глаза, черные, сузившиеся, походили на кошачьи. Она говорила, повторяла тихонько: «Деточка моя, деточка моя», как будто мурлыкала. И я чувствовала, как ее теплая сухая рука скользит по моей коже, забираясь под расстегнутую рубашку, играет с кончиками моих грудей. Сердце колотилось, казалось, оно вот-вот разорвется. Я слышала ее голос, нашептывавший «деточка моя», и мне хотелось, чтобы она перестала, замолчала, ушла, хотелось оказаться где-нибудь, где никого нет, хотелось на кладбище над морем, где блестели под солнцем белые камни в траве, безымянные камни, и птицы неподвижно парили на ветру, раскинув острые, как косы, крылья.
Я проснулась утром, во рту было сухо, болело горло. Что произошло, я помнила плохо. Я так и спала на диване в гостиной, но была закутана в шелковый японский халат мадам. Именно это поразило меня сначала, и еще дурманящий запах русской кожи. Я бродила по пустому дому, натыкаясь на мебель. Что-то искала, сама не зная что, в голове не было никаких мыслей. Я согрела воду для кофе. Солнце заливало кухню, на улице было тепло, листья винограда в прямоугольнике окна чуть-чуть порыжели по краям, и стайка воробьев гомонила в кустах.
И вдруг, отхлебнув кофе, я поняла: отсюда надо уходить. Сердце у меня так и прыгало, в висках билась боль. Я кружила по комнатам, опрокидывала стулья. И все повторяла: «Старая карга! Старая карга!» — как Мари-Элен про мадемуазель Майер.
Только теперь я вспомнила, что говорила Лалла Асма. «Никогда не пей чаю у того, кого ты не знаешь, — говорила она, — а то выпьешь такое, что не обрадуешься». Это она рассказывала об одном мужчине, который приглашал девушек выпить кофе и подливал туда какого-то зелья, а когда они засыпали, увозил их к себе домой, насиловал и перерезал горло.
И травяные чаи, которыми мадам поила меня, я вспомнила, и как блестели ее черные глаза, когда я клевала носом. Вчера она, наверно, не рассчитала дозу снотворного, и я отключилась. Я ненавидела ее. Она меня обманула. Я-то думала, она мне друг. А она была такой же, как все, как Зохра, как месье Делаэ, как служащий из комиссариата. Ка я ее ненавидела, убила бы. «Сука, старая сука!»
Я оделась. Надела джинсы и свитер, которые были на мне, когда я пришла сюда, а все, что покупала мне мадам Фромежа, скомкала и побросала в угол. Золотую цепочку с пластинкой, на которой было выгравировано ее имя, выкинула в унитаз и спустила воду, но ее почему-то не засосало. Я искала, что бы еще учинить в отместку. Красть не хотела, мне не нужно было ничего от нее. Я хотела только вычеркнуть ее из памяти со всеми подлыми уловками. Я пошла в кабинет мадам и стала бросать на пол книги, доставала том из шкафа, читала название и швыряла на середину комнаты. А потом в меня словно бес вселился, я кидалась книгами все быстрей и быстрей, в ушах стояло шуршание рвущейся бумаги, тома стукались о стены. То же самое я сделала с ее фотографиями, письмами, бумагами. Кажется, я при этом что-то говорила, кричала, бранилась по-арабски, по-французски, все выложила, что знала. И мне полегчало немного.
Когда я закончила, кабинет и гостиная мадам выглядели так, будто по ним пронесся смерч. Тогда я подхватила свою сумку, старенький транзистор и ушла.
8
Улица Жавело оказалась самым удивительным местом в Париже. Сначала мне даже не верилось, что такое бывает. Когда Ноно привез меня туда на своем мотоцикле (вернее, мотоцикл этот он одолжил) и мы нырнули под землю, я думала, что мы просто едем коротким путем, через туннель. Но улица поворачивала под землей, переходя в галерею с бетонными стенами и воротами гаражей, шум мотора разносился под сводами адским грохотом. Там ехали и машины с зажженными фарами, сигналили. Я после всего случившегося страшно устала и крепко держалась за куртку Ноно, чтобы не упасть; мне казалось, мы заблудились, я не знала, куда меня несет и что со мной будет. Наверно, снотворное еще действовало.