Золото бунта
Шрифт:
— Пролезь-ка, чего увидишь? — кивнув на проем, предложил он.
Осташа, прижав шапку ладонью, полез в дверь и в полумраке едва не сверзился в пустоту, но успел нашарить ногой ступеньку. А дверь за его спиной захлопнулась, и дужка замка лязгнула в петле.
«Да ведь это ж арестантская камора!» — понял Осташа и тотчас прыгнул обратно к дверке, ударил в нее кулаками.
— Посиди подумай, — услышал он глухой голос капитана Берга.
Осташа сорвал шапку и швырнул ее куда попало: опять его провели! Ну что же он за дурак! Сколько же можно по своей простоте в неволю
Внезапно до слуха Осташи донесся стон. Осташа резко повернулся, невидяще вглядываясь во тьму, осторожно спустился со ступенек на земляной пол. Глаза потихоньку привыкали. Осташа разглядел невдалеке скамью и на ней — какую-то груду тряпья. Осташа подошел и неуверенно потрогал.
— А-а!.. — тихо раздалось из-под тряпья.
И тут Осташа понял. Это на скамье, на животе, свесив до земли руки, лежал человек, закинутый драной лопотиной.
— Дядя Флегонт!.. — крикнул Осташа, падая на колени.
Он тряхнул Флегонта рукой, и Флегонт по-щенячьи взвизгнул.
— О боже!.. — сорванным, глухим голосом просипел он.
Осташа понял, что причинил боль: небось вся спина у Флегонта после плетей была сплошным рваным мясом. Флегонт чуть повернул косматый ком головы, и Осташа увидел отсвет глаз.
— О-о… Остафий… — выдохнул поп. — Привел бог… Осташа, умираю я… Прочти надо мной…
— Оклемаешься, дядя Флегонт… — в страхе забормотал Осташа.
— Выдали меня… Взяли… Дыбой ломали, все палкой отбили… Кончаюсь… Я им ничего не сказал… Мо… монастырь Невьянский… попадью мою… деток… Туда… О… обещали…
Осташа увидел, что изо рта у Флегонта течет кровь. Руки его безжизненно лежали на полу ладонями вверх — белые, как лед.
— Про батьку твоего… не сказал, нет… — сипел Флегонт.
— Чего про батю?.. — помертвев, спросил Осташа.
— Камни мои… укладочки… он возил… Я платил ему… Осташа сразу все понял: значит, это батя увозил от Флегонта самоцветы, скупленные Невьянским монастырем у старателей Мурзинки! И деньги брал!
— Я просил… — твердил Флегонт. — Он не гордый был… Только спрашивал… от бога или от барина…
Осташа видел напряженный блеск глаз Флегонта: ему было очень нужно, чтобы Осташа почувствовал, понял.
— Я платил… Он брал… Не гордый… Подними меня…
Осташа вскочил на ноги, сверху обнял попа под мышки, с трудом приподнял. Флегонт прерывисто закричал, изо рта у него повалилась какая-то кровавая каша.
— На… на спину… — прохрипел Флегонт.
Он снова кричал, пока Осташа переворачивал его и укладывал на скамью вверх лицом. Мученически выкатившиеся глаза его были словно пузыри на лужах слез.
— Они думали… тело терзают… и душе больно… А не больно… Я прошел через все… все спытал… Ты слушай меня, Остафий… Ты раскольник… да все еретики, все… Думаете, душа как тело… только бестелесное тело… Ей всего, как телу, надо… С ней все, как с телом, можно… Нет… Душа… она не дым, не ветер, не свет… Душе нет сравненья… Я знаю…
Флегонт наклонил голову, глядя на Осташу, и неожиданно полнозвучным голосом произнес:
— Не так верим!
Он все вперивался в Осташу глазами, будто ждал ответа, и вдруг Осташа понял, что Флегонт уже
ГОРНАЯ СТРАЖА
— Подержи, Гордейка, занавесочку, — велел Агей, выглядывая из кибитки и вертя головой. — Ага, точно… Вон она, изба-то. Видите, братцы, на челе два венца новых, темных? Это мы по избе из пушки жахнули.
— Сам Белобородое, что ли, там сидел? — вытаращил глаза доверчивый Гришка. — Убили?
— Я ведь говорил давеча, дырявая твоя башка, — с досадой ответил Агей, — не было его уже! Он в этой избе стоял, когда воры только в первый раз Старую Утку осадили. А когда мы Паргачева скинули, Белобородов-то ушел на Екатеринбург. Ребята уж так — душу отвели. Изба-то, понятно, не виновата. В ней и жила-то какая-то старуха древняя, которая и как звать ее давно забыла. Да у солдат сердце придавило. Шестерых наших убили паргачевцы.
— Это когда ты у Гагрина был? — переспросил Гришка. — А когда же ты был под Бибиковым, под генералом?..
— Дурень, не зли, — осек Гришку Ефимыч, старый сержант. — Под Бибиковым вон Верюжин Иван служил.
Иван Верюжин, куривший трубку, молча кивнул.
Кибитка катилась по ледовой дороге, потряхивалась, скрипела. Солдаты единой плотной кучей сидели и лежали на сене и друг на друге, в лад покачивались на колдобинах, кренились то налево, то направо, но почти не шевелились. Агей все глядел на деревню Курью в проем, откуда в душную, провонявшую, но теплую глубину кибитки несло холодом. Гордейка послушно держал заскорузлый от инея и грязи полог, чтобы солдаты могли рассмотреть дом, по которому когда-то выпалила пушка Агея. Был Гордей, крестьянский парень из Сысерти, среди солдат чужаком, а потому больше угрюмо молчал.
Повизгивая полозьями, караван кибиток двигался по тракту Чусовой. Река длинной излучиной огибала низкий мыс, за которым в ряд растянулись домики Курьи. Сама же курья — старица — просторным устьем мелькнула справа и сразу была заслонена бурым обрывом камня Осыпь. Камень походил на шмат жилистого мяса, из которого поверху недогрызенными костями торчал ломаный, кривой, низкорослый сосняк. Низкое небо сплошь забили серые рыхлые тучи — будто говяжьи плены, непрожеванные, да и выплюнутые на стол.
Отлогий мыс перед деревней Курьей сплошь занимало большое плотбище. Сегодня праздновали Сретенье, зима с летом встречалась, а потому на мысу было пусто: не сновали мужики, не стучали топоры, костры не дымили. Утренний снежок покрыл кучи щепы и опила, растащенные ногами по всему плотбищу, — будто окрошку забелил молоком. Забыто, застыло громоздились груды бревен, плах и теса-палатника. На высоких срубах-чубашах словно замерзли остовы барок, ребра которых только начали обрастать плотью бортовин. Одиноко, голо торчали в хмурое небо тощие стояки журавелей. Из их клювов свисали пряди вытяжных снастей, на которых подымали к баркам тяжелые, толстые доски боковней и порубней. Истоптанные сходни на сваях были перекинуты повсюду туда-сюда и сикось-накось. Они казались настолько заброшенными и ненужными, что не верилось, будто человек может пройти по ним и не сверзиться, не рухнуть, не поломать ног.