Золото и сталь
Шрифт:
Пастор ещё раз пожал плечами, уже сокрушенно, удалился в комнаты и вскоре вернулся с тоненькой книгой в простом переплете. Пока он ходил, гость вышагивал по горнице зловещими кругами, и сердитая его трость с грохотом лупила по половицам.
– Я принёс. – Пастор протянул ему книгу. – Но, ради моего спокойствия, скажите – зачем это вам?
– Есть вещи в душе, которые хочется выжечь, вырезать, как гнойную язву. Отец мой… – Князь свернул книгу в трубку и спрятал в карман. – Я не умею, не знаю как. А этот католик – знает. Как убрать от себя, сжечь внутри лишнее,
– Я загляну к вам вечером, сын мой, – пообещал пастор почти зловеще.
– А я могу отказаться? – хохотнул саркастично гость, вернул на голову шляпу и, не прощаясь, вышел – пастор услышал в прихожей его командный склочный голос:
– Золдат, зонт!
Пастор смотрел ему вслед, в темноту прихожей – с жалостью и тревогой. Бедный узник, в темнице гордыни и памяти…Душа, терзаемая драконом…
Огнедышащим драконом – пастор Фриц помнил, и превосходно, тот пелымский пожар, шестнадцать лет назад, из которого и тащили они когда-то и свои пожитки, и ту несчастную книгу.
Чёрные перья, пепла и сажи, и сноп огненных искр – столп, попирающий бездонное, последнее, мутно-белое сибирское небо. И человек в соболиной шубе, надменно скрестивший руки, бархатный, стройный, зловещий силуэт на фоне едва не сделавшегося для них бездонным, последним, погребальным – костра. И вот так же, как только что, в глаза его – чёрными птицами, огненным смерчем – гляделся, посмеиваясь, дьявол…
Он ведь поджёг тогда и тюрьму свою, и их всех, деливших с ним изгнание, и себя – что-то ему наскучило? Тогда…Что-то хотел он – выжечь?
Дождь почти что закончился, когда дряхлый «полуберлин» вкатился во двор белоснежного купеческого дома. Домик купца Мякушкина выделен был ссыльному семейству от щедрот городского головы и за полтора десятка лет успешно оброс поистине вавилонскими строениями, флигельками и пристройками. Особенно выделялись позади дома царственная конюшня, и могучий птичник, и великолепная псарня. И, возле самого крыльца – манеж, наподобие римских, но весьма и весьма в миниатюре.
Над этим манежем и натянут был полотняный трепещущий полог, и под пологом помещалось почтеннейшее ссыльное семейство – герцогиня-мать и два принца-наследника. Все трое с надменным видом заседали на стульях, а чуть поодаль переминались два караульных, два лакея и два повара – каждой твари, как говорится…
– Зонт можешь сложить, – разрешил князь своему Сумасводу, не слыша биения по куполу звонких капель. Сумасвод убрал зонт под мышку и следовал за ссыльным в привычном полушаге – так, чтобы можно было сразу же схватить его, если что, протянутой рукой. Князь прошагал по аллейке розовых кустов и потрясённо уставился на семейство под пологом:
– Вас что – ограбили? Выгнали вон?
– В комнатах уховёртки, папи. – Младший наследник, принц Карл, трагически завёл подведённые глаза.
– И вы – боитесь? – не понял князь.
– В доме аптекарь, он их убивает, – скупо и словно нехотя пояснила герцогиня. На коленях её лежали вышивание и молитвенник – скромный походный набор, неизменная отрада сердца. Где бы ни была она, герцогиня Бинна – в покоях Летнего или в Петергофе, в тёмной караулке Шлиссельбурга, в пахнущей дёгтем арестантской лодке, по Каме-реке везущей ссыльных в Пелым, в чёрной арестантской карете, в пелымском срубе, – вышивание и молитвенник всегда лежали у нее на коленях.
В оконных проёмах видны были аптекарь с подручным, из картонных распылителей тщательно кропящие мебель и занавеси. Князь сразу же узнал эти их пшикалки – в прошлой жизни то были флаконы для равномерного обсыпания париков пудрой.
– Папи, я хотел говорить с вами, – старший принц, Петер, повернулся и даже приподнялся на стуле. Он был похож на мать, как только может быть похож юноша – такое же маленькое нежное лицо с мелкими и хищненькими чертами.
– Так говори, – пожал плечами князь и направился к конюшне по дорожке, выложенной бархатными мшистыми плитами. Сумасвод двигался за ним, в вечном полушаге, как сурок за савояром.
Петер бабочкой спорхнул со стула – не зря когда-то давно танцмейстер прутиком гонял его по танцзалу. Он в три прыжка догнал отца, подбежал с того плеча, где не было Сумасвода, и горячо зашептал по-французски (Сумасвод не знал по-французски):
– Папи, папи, я не могу так больше! Сделайте для меня то, что вы делали для Лизхен, сыграйте и со мною в её игру! Возненавидьте меня, хоть на три недели! Пусть воевода и мне даст бежать…
– По-русски говорить или по-немецки, – вклинился в его щебечущую тираду металлический голос Сумасвода.
Князь остановился перед дверью конюшни и выговорил по-французски, с совершенно германским произношением, не обращая на Сумасвода ни малейшего внимания:
– Который раз ты просишь? Шестнадцатый? Нет.
– Почему – нон? – взмолился Петер, он-то Сумасвода послушался и перешёл на немецкий.
– Потому что Лизхен была девица, и преуродливая, куда бы я её здесь пристроил? Вот и сбыл с рук. А ты – сиди. Сбежишь – все потеряешь. Ты мужчина, красавец, наследник, и притом первой очереди. Ты женишься легко, когда будет партия. Герцог Лозен женился в восемьдесят. Утешай себя одним: я так люблю тебя, что не в силах возненавидеть даже понарошку.
– О, папи, как вы жестоки! – Прекрасный принц закрыл лицо руками, хотел заплакать, но не заплакал. Ведь глаза у него, как и у младшего брата, подведены были тонкими стрелочками.
– Ступай к матери, – по-немецки проговорил князь и положил руку на ручку двери.
Петер показательно вздохнул и побрёл по дорожке прочь – и так изящно ставил ноги, что отец его невольно подумал: не зря он всё-таки нанимал для сынишки танцмейстера. Щёгольские принцевы ботфорты сзади были забрызганы грязью, почти до самых колен.
Сумасвод, с зонтом под мышкой, вытянув шею, что-то высматривал за забором. Князь проследил за его взглядом, прежде чем шагнуть в конюшню. За забором, за шипастым калиновым кустом, прогуливалась зловещая фигура с лицом, повязанным тряпками, и в русской шапке с оригинально торчащими вверх ушами. Неудивительно, что Сумасвод залюбовался – летом, и внезапно такая шапка…