Золото (издание 1968 г.)
Шрифт:
— А я думал, товарищ командир, погорели ценности. Ведь фашист тогда сразу по нашим следам к центру города прорвался. Мы едва эшелон увели. Под пулеметным огнем уводили, — произнес наконец Черный. — Ведь это ж надо столько километров такую тяжесть тащить! Ай да бабы! Извиняюсь, товарищ командир, — женщины!
Командир туже свернул бумаги Митрофана Ильича и снова перевязал трубку шнурком от ботинка. Лицо у него стало строгое, замкнутое, деловое.
— Ну, спасибо! От имени советской власти спасибо, от Красной Армии спасибо, — сказал он и крепко тряхнул руку Муси своей маленькой, сильной, покрытой веснушками рукой. —
Командир подтянул пояс, поддернул за ушки высокие голенища охотничьих сапог, забрал оружие, сумку с бумагами и пошел к выходу, выпроваживая остальных. Уже снаружи донесся до Муси его резкий голос, отдававший кому-то распоряжение выставить к блиндажу круглосуточный караул и предупреждать проходящих, чтобы не шумели. Потом все стихло. Были слышны только шаги часового да ровное дыхание Матрены Никитичны.
Муся отвела сонную подругу к застланной брезентом постели, уложила и, сама устроившись рядом с ней, сразу же уснула, не раздеваясь, не успев даже разуться. Сквозь сон ей порой не то слышались, не то чудились чьи-то шаги, отдаленный топот копыт, приглушенные голоса. Чудилось, будто она — маленькая и старческий голос, похожий на голос ее давно умершей бабушки, уговаривал ее раздеться; будто бабушка, подойдя к ее детской кровати, подбивает ей под головой подушку, подтыкает вокруг ног одеяло, и в этом одеяльном мешочке становится так уютно, так тепло, что хочется спать, спать и спать…
13
Сон увел Мусю в детство. Даже проснувшись, она не сразу вернулась из путешествия по давно ушедшим радостным дням. Казалось, стоит раскрыть глаза — и она увидит сквозь веревочную сетку кровати знакомую комнату, игрушки, бабушку или мать. Захотелось, как и в дни детства, понежиться, натянув на голову одеяло. Но вместо одеяла рука схватила что-то холодное, кожаное. Муся открыла глаза и вскрикнула от неожиданности. Она лежала в низком, тесном бревенчатом помещении. За продолговатым столом, вкопанным в земляной пол, сидела Матрена Никитична с алюминиевой кружкой в руке и с наслаждением пила чай, скупо откусывая от куска сахара. Худенькая носатая старушка интеллигентного вида, одетая несколько странно — в ватнике, стеганых штанах и в марлевой косынке, — наливала кипяток из плоского закопченного котелка в другую кружку.
— Знаете, сколько вы спали? Больше суток. Вы не проснулись, даже когда мы с Матреной Никитичной вам белье меняли, — сказала старушка Мусе. — Весьма редкий случай, состояние, похожее на летаргию.
Тут только заметила Муся: вместо сорочки на ней — свежая, непомерно большая мужская нижняя рубашка; брезент на постели, на котором она заснула, заменен простыней, появились подушка в наволочке и даже байковое, госпитального вида одеяло, поверх которого было наброшено кожаное пальто на меху.
— А я думала, Машенька, что ты и прощанье проспишь. Я ведь опять в путь собираюсь. Назад пора… Налейте-ка мне, Анна Михеевна, еще кружечку. Что-то разохотилась я на чай. Соскучилась, что ли?
Матрена Никитична успела, должно быть, уже побывать
«Прощаться? В какую дорогу?» — не сразу поняла Муся.
— Опять в этот ужас? Зачем? Оставайтесь здесь.
— Что ж поделаешь, Машенька, люди-то, хозяйство-то ждут ведь! Мы со свекром — двое коммунистов на весь Коровий овраг.
— Обойдутся… Оставайтесь, родная…
— Ах ты, чудачка моя! Зачем оставаться-то? Я свое сделала — тебя довела, это вот, — она махнула рукой в сторону ценностей, лежавших на прежнем месте и только прикрытых какой-то тряпицей, — это вот в верные руки сдала, совесть у меня чиста. Теперь к ребятишкам, к моим маленьким… Заждались, истосковались, небось, милые мои… Они мне, Машенька, каждую ночь снятся, зовут меня, руки ко мне тянут. Я только тебе не рассказывала.
— Ну и я, и я с вами! Вместе шли, вместе и вернемся. Муся спрыгнула с кровати. Теперь она была полна веселой решимости.
— Одной и скучно и опасно, а вместе лучше, мы теперь с вами опытные. Верно? Ведь так?
Муся уселась на скамью рядом с подругой и, поджав босые ноги, прижалась к ней. Носатая старушка, от которой резко несло какими-то лекарствами, посмотрев на девушку, только вздохнула, а Матрена Никитична стала гладить Мусю, как маленькую, по ее выгоревшим жестким кудрям.
— Степан Титыч, товарищ Рудаков, так рассудил: мне к своим возвращаться. Со мной его люди идут. Они прикинут: может быть, по зимнему первопутку можно сюда для отряда сыр да масло вывезти да скота пригнать, что породой поплоше. А тебе, Машенька, по всему видать, пока тут партизанить. Это вот докторица партизанская, Анна Михеевна, с ней в медицинской землянке и жить будешь. Помогать ей станешь.
— Вы рокковские курсы проходили? — осведомилась старушка, опять наполняя кружку. — Чайку плеснуть?
— Не хочу я никакой медицины, я с Матреной Никитичной пойду, — решительно заявила Муся и топнула босой ногой.
— Вот кончится война, каждый из нас и пойдет своей дорогой. Ты — петь, я, может, в зоотехникум поступлю, если примут, а Анна Михеевна опять врачом на курорте стать мечтает. А пока что должен каждый из нас там стоять, где ему приказано, где от него больше пользы. — Матрена Никитична проговорила все это очень твердо, но, увидев, что девушка сразу обиделась и замкнулась, вдруг заахала шумно и хлопотливо: — Что ж ты босая да неприбранная сидишь-то, в одной рубашке? А ну из мужиков кто войдет? Одевайся да ступай в баньку. Здесь, даром что в лесу живут, такую баню оборудовали, какой у нас и в колхозе не было… Ой, Машенька, что я тебе скажу-то!..
И вдруг, точно скинув с плеч годков десять и став веселой и озорной деревенской девушкой, Матрена Никитична звонко засмеялась, подняла в углу два кудрявых дубовых веника и показала их Мусе:
— Этот кривой-то, Кузьмич-то, что на нас с автоматом лез, гляди, какие букеты преподнес! Мы в баньку вон с Анной Михеевной бредем, а он тут как тут на дороге, вывернулся откуда-то из-за землянки и подает их: дескать, примите от чистого сердца, примите и извините за дорожные неполадки. Вот, старый мухомор, нашел с чем подкатиться… Хорошие, между прочим, веники, так хлещут — дух захватывает!