Золотой Демон
Шрифт:
— Хорошенько подумали? — деловито опросил Иван Матвеич. — А то времечко терпит…
Японец, шипя что-то сквозь стиснутые зубы, погрозил ему кулаком. Переводчик привычно перетолмачил:
— Канэтада-сан говорит… Канэтада-сан употребляет не самые пристойные слова нашего великого языка, которые я, пожалуй, не смогу перевести на ваш великий язык…
— Да чего там, все ясно… — сказал Самолетов.
— Ну, так подумали?
— Люди взрослые, батюшка, не пальцем деланные, — откликнулся Самолетов. — Что уж тут рассусоливать… коли все ясно.
— Искренне жаль, — сказал Иван
Со спокойствием, удивившим его самого, поручик отозвался:
— А не пошел бы ты, Бирлей? Или как тебя там?
— Интересненько… — процедил Иван Матвеич, улыбаясь весьма зловеще. — Это откуда же такие познания в древней истории? Чувствую, все обернется еще интереснее, чем поначалу представлялось… Ну что же, господа мои! Поскучайте тут на морозце пока что, но долго вам скучать не придется, гарантирую…
Он шутовски раскланялся, повернулся и помчался в хвост обоза, ловко и бесшумно перепрыгивая с возка на возок. Поручик оглянулся. Волки торчали на прежнем месте, в том же немалом количестве.
— Ну форменные, понимаете ли, Фермопилы… — невесело усмехнулся Самолетов. — Что ж, расстановочка обозначилась со всей ясностью…
Поручик прекрасно понимал, что расстановочка эта безнадежная. Он да Самолетов, жандармский ротмистр да отец Прокопий с охотничьей одностволкой, Саип да японец… У переводчика в руке револьвер… Трое казаков с винтовками… Четыркин остался, торчит возле возка с дурацкой улыбкой, но толку от него мало, как и от Кызласа и уж тем более от двух женщин. Десять вооруженных людей. А против них собирается выступить человек пятьдесят, и чуть ли не у каждого отыщется ружье. Да вдобавок следует учитывать, что Иван Матвеич может своей ораве чем-то таким да подмогнуть… Безнадежно. Действительно, натуральные Фермопилы…
Лютая тоска накатила при мысли, что это будет последнее увиденное им в жизни — тускло-синее прохладное небо, скучные снежные равнины, фыркающие лошади, вереница кибиток и возов… Как-то не так это представлялось — да и надеялся, что этот печальный момент подступит через долгие десятилетия…
Лиза подошла к нему, придерживая полы незастегнутой шубы. Глаза у нее были сухие, а в лице Савельев, к своему удивлению, увидел что-то незнакомое — ту отчаянную решимость и непреклонность, что озаряла лицо очаровательной амазонки из неведомых древних времен…
— Аркаша, — сказала она будничным тоном. — Дай револьвер. У меня решимости хватит…
— Нет, — сказал он, ежась от смертной тоски. — Самому пригодится. Нет у меня лишнего…
— Лизавета Дмитриевна, — сказал Самолетов с застывшим лицом, — вы уж, я вас душевно прошу, под ногами сейчас не путайтесь. Чует мое сердце, скоро начнется…
— Я…
— Я понимаю, — сказал Самолетов устало. — Могу вам дать честное купеческое слово, что мы вас не бросим. Тот кто останется… Ведь кто-то да останется напоследок… Не правда ли, господа? Будьте благонадежны, Лизавета Дмитриевна. Устроится. А прежде смерти помирать не надо…
Все молчали. Обведя их печальным взглядом, Лиза сказала:
— Я на вас полагаюсь, господа…
И направилась к возку, высоко держа голову. В хвосте обоза картина пока что не менялась — все собрались густой толпой у последних возов, и на одном из них помещался Иван Матвеич, судя по бурной жестикуляции, державший речь…
— Господа! Господа!
Профессор фон Вейде бежал к ним, неумело, задыхаясь, и выражение его худого морщинистого лица было таким, что поручика охватила яростная надежда.
— Надо же, вот вы где, — сказал Самолетов. — А мы-то смотрим…
Профессор, шумно отдуваясь, понизил голос:
— Господа, я, кажется, кое на что натолкнулся… Озарение, господа, форменное озарение…
— Да вы уж в полный голос, — сказал Самолетов. — Чужих вроде бы нет, сложилась расстановочка…
— Бирюза! — выдохнул профессор.
— И что — бирюза? — спросил Самолетов.
Выражение лица у него было неописуемое — как у стоявшего под виселицей человека, которому курьер только что вручил некую официальную бумагу — быть может, и царский указ о помиловании, вот только написана она на каком-то загадочном языке, которым приговоренный не владеет…
— Рассуждая логично и подробно все анализируя… — сказал профессор фон Вейде. — У вас все золото пропало, Николай Флегонтович, как у прочих. Кроме портсигара, украшенного бирюзой. Точно так же у Елизаветы Дмитриевны сохранились золотые украшения — с бирюзою… На наших с вами глазах двое пытались поразить Ивана Матвеича клинками. Позин погиб, а Канэтада-сан остался целехонек. Вряд ли у них в Японии какая-то особенная сталь, значит, все дело…
Он показал рукой, переводя дыхание. Канэтада-сан, которому переводчик тихонечко толмачил, смотрел с нешуточным любопытством. Длинная рукоять его японской сабли была украшена крупной бирюзой.
Профессор продолжал:
— Если история господина Четыркина не галлюцинация от спиртного, а реальный факт, все укладывается в ту же концепцию — кинжал персидский, коим он тыкал в незваного гостя, опять-таки украшен бирюзою. Не потому ли он не смеет к Лизавете Дмитриевне подойти? Не потому ли требует, чтобы с нее были сняты все украшения? Черепаха! А? Он боится бирюзы!
— Почему? — ошарашенно спросил Самолетов.
— Представления не имею, — отрезал профессор, — но если мы это допущение примем, очень многое получает объяснение… Противна ему бирюза. Боится он ее. Близко подойти не может или, по крайней мере, вред причинить…
— Толковая мысль, — кивнул Самолетов отрешенно. — Предположим, так оно и обстоит… Точно, очень уж здорово все укладывается. Вот только… Эти, — он кивнул в сторону собравшейся вокруг Ивана Матвеича толпы, — не боятся ни бирюзы, ни булыжника, ни Бога, ни черта. На них этакие тонкости не распространяются. А их там с полсотни… Всех не перестреляешь, если пойдет заваруха.
Профессор выпрямился с лицом, исполненным твердости. Его голос звучал почти что ликующе:
— Ну, а если ему бирюза опасна настолько, что его ею и убить можно?