Золотой истукан
Шрифт:
А Христос обещает вечное блаженство, - и всего-навсего за покорность.
Человек обретает надежду.
Но не странно ли: у готов блаженство на небе - для самых буйных, а муки - для самых смирных; у христиан - наоборот…
– Десять заповедей, - это какие же?
Старик охотно перечисляет, сопровождая каждую заповедь наставительным взмахом указательного перста.
– Первая. «Я есть господь бог твой; да не будет у тебя богов иных, кроме меня».
«Посмотрим», - думает Руслан.
– Вторая. Не делай себе кумира, и никакого изображения
Он протянул руку к притихшему Карасю и вдруг сорвал с его шеи ветхий шнурок с медной рыбкой. И - не успел удивленный смерд ахнуть - кинул рыбку в яму с мутной водой. Рыбка, точно живая, блеснув боком, ушла вглубь.
И зря он это сделал, - Карася, уже было совсем примолкшего, опять прорвало:
– Ты, отче, веруй, хоть в пса бесхвостого, а меня не трогай! А то как двину, распадешься на куски, - и станешь триедин, как твой несуразный господь…
– Третья. Не поминай имени господа твоего понапрасну.
– Он твой господь, не мой, трухлявый ты пень!
– Четвертая. Помни день воскресный и освящай его! Шесть дней делай все дела твои, день же седьмой отдавай господу богу.
– Все семь дней я отдаю господу богу!
– Пятая. Чти отца твоего и мать твою, чтобы было тебе хорошо и ты долго жил на земле.
– Чтил бы, да нету их, - сгинули с голоду.
– Шестая. Не убий.
– Меня убивают!
– Не убий?
– повторил Руслан. Ему, уставшему от зрелища многих смертей, эта заповедь больше других пришлась по душе.
– Седьмая. Не прелюбодействуй.
Карась:
– Где уж тут…
– Осьмая. Не воруй.
– Я сам обворованный.
– Девятая. Не свидетельствуй ложно против друга своего.
В белой мгле злорадно усмехнулся пьяный Калгаст.
Руслан споткнулся, опять разбил правую ступню, брызнула свежая кровь.
Карась открыл было рот, чтоб вновь уязвить проповедника, но Руслан на ходу, не глядя, крепко ударил его ладонью по ехидному лицу.
– Десятая. Не желай жены друга твоего, не желай дома ближнего твоего, ни села его, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота его, ни всего, что есть у ближнего твоего.
Карась оторвал ладонь от разбитой губы, заорал, разъяренный:
– Мой друг сам раб, вол и осел, у него - ни жены, ни скота, ни сел! Только и есть, что драные порты, - пусть уж они у него и останутся, у дурака.
Серое небо. Серый холм. И - черное дерево. Черные птицы.
– Опять лошадиную шкуру хазары повесили, - предложил Карась, кивнув на стервятников, кружившихся над растрепанным деревом.
С недавних пор на пути все чаще попадались большие одинокие дубы со свежими, еще кровоточащими, и старыми, уже усохшими, конскими шкурами на нижних ветвях, - жертва богу Хан-Тэнгре, с коим отождествлялся дуб; начинались исконные хазарские края. Земля под священными дубами - охристо-красная от обильно пролитой здесь крови, зловоние степного капища никак
– Тоже птица, - стервятник, - брезгливо сказал Карась.
– Куры, голуби, куропатки - куда ни шло. Хотя глупее курицы нет твари живой. Ну, соловьи да жаворонки… А это что? Черт те что! Погань. Что ест, тем и пропахла. За тыщу верст чует падаль. Помню, был я малым, в половодье овца утопла напротив нашей веси. На косу песчаную вынесло ее. Прибежал, гляжу - большие носатые птицы ее терзают, когтями кривыми рвут. Откуда слетелись? У нас таких сроду не водилось. Чужие, страшные, - жутко смотреть. Люди кругом, а им хоть бы что: отпрыгнут в сторону, зыркнут желтыми круглыми глазами, опять припрыгают и сутуло сгибаются над мясом тухлым. До сих пор вижу их во сне, - и просыпаюсь в холодном поту.
…На черном кривом стволе - огромный нарост. В лесу дубы прямые, а здесь, в открытых ветру предгорьях, они растут как придется. И этот дуб, поднявшись прямо на семь локтей, вдруг круто изогнулся в сторону и продолжает тянуться вверх далеко от места, где ему полагалось бы расти.
И на изгибе, как мозоль от дикого напряжения, - багрово-черный нарост.
Испуганные возгласы пленных.
Каких только странных деревьев не увидишь за свою жизнь.
Но такого чудовищного дерева Руслан еще не видал.
С дерева на него глядела… женщина.
Ануш!
Лоб ее перехвачен веревкой, чтоб голова не свесилась. Руки тоже стянуты волосяной веревкой. Она сидела верхом на изгибе дуба, так что сучковатый угол крутого изгиба выступал между голых ног, скрученных внизу.
– Она хотела бежать! Смотрите все, - она хотела бежать!
– лениво покрикивал старый косматый хазарин с кольцом-серьгой в левом ухе, отираясь под деревом на такой же косматой лошадке и что-то жуя от нечего делать.
– Господи, упокой христианскую душу!
– плачуще произнес проповедник.
Она смотрела, но взгляд ее был совеем не такой, как давеча, на реке. И улыбалась синими губами, но тоже иначе. Мертвые улыбаются по-своему.
Больше всего поразила Руслана не жуткая улыбка, не равнодушный, отрешенный взгляд Ануш, не багровые полосы от ударов плетью по всему телу, не чернота окоченевших ног, а правая грудь, наискось разрубленная надвое, и грубая веревка, втиснутая в глубокий разрез на этой смуглой груди.
Сосок, темный, крупный, оказался на нижней половине, и на самом его конце замерзла алая капля.
У Руслана как-то диковинно задергалась голова, - будто ее, мотая из стороны в сторону, кто-то резко встряхивал за волосы. Не жалость к Ануш,- какая уж тут жалость, закаменело сердце, - и не ужас при виде смерти, - насмотрелся он на нее, - а нелепость, кричащая нелепость того, что случилось, ударила его по душе.
Вот, была у женщины грудь, и женщина небось гордилась, любовалась ею, тугой и круглой. И небось кто-то там, за горами, целовал эту грудь, в страсти припадая дрожащими горячими губами к этому соску.