Золотой камертон Чайковского
Шрифт:
– Да уж, ерунда, – мрачно согласилась Луша. – Никакой камертон из бездаря гения не сделает. Вона, дай мне циркуль или, скажем, скрипку, и что, из меня великий ученый выйдет или скрипач? Глупости это все.
– Да, но ведь Анатолий убил из-за камертона, значит, сам-то он в эту сказку поверил, – неуверенно проговорила Лариса Валентиновна. – И знаешь, Луша, он ведь до смерти Модеста и до нашей женитьбы никаких успехов достичь не смог, а потом вдруг – раз! – и такое дарование. Ведь Анатолий действительно очень красивую музыку стал писать, сильную, глубокую.
– И чего? Есть люди, у которых дарование рано открывается, есть у кого поздно. Я сама слыхала, как Модест Петрович покойный об этом говорил, – отмахнулась Луша.
– Луша, а ты не знаешь, откуда у Модеста
– Да рассказывал как-то давно, только не мне, а Зиночке, когда еще только поженились, а я тоже слыхала, жили-то мы тогда в одной комнате, – со вздохом проговорила Луша. – В общем, случайно к нему камертон этот попал, он потому и вспоминать не любил, но Зине врать не стал, она его с самого детства знала, чего уж тут скроешь. Так вот, в пятнадцатом году это было. Первая мировая уже шла, в городе кажный день стачки, забастовки. Мальчишкам, понятное дело, дома не сиделось, вот и носились по городу. Интересно. Так вот, был в тот день какой-то митинг, народу тьма, жандармы тут же конные, свист, топот, стрельба, крики, он уж и сам потом вспомнить не мог, на какой улице дело было, но недалеко от Невского, во куда их занесло, Модеста Петровича с приятелями! В общем, в этой кутерьме какого-то господина толкнули да об стенку шандарахнули, осенью это вроде было. Господин в приличном пальто, одетый хорошо и с саквояжем. Упал он, значит, на тротуар, а саквояж в сторону откатился, ну Модест-то Петрович с дружком его и прихватили, а сами дёру. Никто их в суматохе и не заметил. Сиганули дворами до какого-то тупика. Там за сараями сели добычу рассмотреть.
Белье там какое-то оказалось, денег сколько-то, пачка писем перевязанная, бритвенный дорожный прибор и футляр бархатный, а в нем золотой камертон. – Лариса Валентиновна слушала Лушу, не веря своим ушам. Модест Петрович ограбил на улице человека! Ужас, немыслимо, невозможно. – Деньги они с приятелем себе забрали и тут же в кондитерской и потратили на пирожные и мороженое. Наелись, говорил, аж тошнило, а саквояж спрятали, а то, если бы дома узнали, выпороли бы так, что кожа на заду потрескалась. Ну вот, потом пару раз наведывались в свой тайник, камертон разглядели, письма. Вот тогда-то Модест Петрович и запомнил, что это были письма от какого-то Петра Ильича Чайковского своему брату, Модесту Ильичу. Кто такие эти Чайковские, он, конечно, понятия не имел, а запомнил и заинтересовался только потому, что имя совпало. Он Модест, и там Модест. Он даже дрожь какую-то почувствовал, будто что-то роковое случилось. А потом камертон этот потихоньку от приятеля из саквояжа стянул, так он ему понравился, что из рук выпускать не хотелось. Вот тогда он музыку слышать и начал. Внутри себя слышать. А дружок его вскорости помер то ли от тифа, то ли от холеры, то ли еще от чего, и остался Модест Петрович единоличным владельцем камертона и писем. А о том, кто такой Чайковский, он уже потом узнал, когда музыке стал учиться.
Лариса Валентиновна сидела, молча обдумывая Лушин рассказ. Какая странная, почти невероятная история.
– Кто же был тот человек, у которого они камертон украли? – спросила она вслух.
– Модест Петрович думал, что это был тот самый Модест, брат Чайковского, которому композитор письма писал. Он его, конечно, в тот день плохо разглядел, но потом видел на портретах и говорит, что вроде похож был.
– Невероятно… А что же он с письмами сделал?
– Да выбросил от греха.
– Это так не похоже на Модеста Петровича… Ограбить человека, присвоить себе его вещи…
– Да что ж тут удивляться, ему и было-то лет десять, пацаненок совсем, а еще кругом такое творилось, вся страна ходуном ходила, в городе что ни день, то стачки, митинги, забастовки, военные, раненые с фронта, жандармы, полиция, лозунги всякие, чистое светопреставление, – замахала на нее руками Луша. – Нашли, о чем рассуждать. А честнее и добрее человека, чем Модест Петрович, обыщись не найдешь, – наставительно закончила домработница, и Лариса Валентиновна истово с нею согласилась, чувствуя, как легче и спокойнее стало на сердце.
– Дак чего ж мы с этим гадом делать будем? – вывела ее из состояния благодатного покоя Луша.
– Не знаю. А только человек, отнявший чужую жизнь, должен заплатить своей! – неожиданно горячо воскликнула Лариса Валентиновна. – Убийцу нужно убить! Вот именно, его нужно убить! – Господи, что она несет, какое убийство? Кто его убьет, она сама? Дикость. У них дома даже оружия нет, тут же спохватилась она.
– Убить – это, конечно, справедливо, да вот только как хорошему человеку такой грех на душу взять. Нет, – покачала головой Луша. – Не осилить нам такое дело, да и потом что? Расстреляют ведь.
– Его же не расстреляли! Живет сыт-пьян, пользуется всеми благами и ни о чем не печалится. Он ведь и проговорился о содеянном не из раскаяния, а чтобы мне досадить, – с горечью объяснила Лариса Валентиновна. – Это страшный человек, да это даже и не человек вовсе, а чудовище!
– Чудовище, он чудовище… – в полубреду-полуяви бормотала Лариса Валентиновна. Но ведь Анатолий не стрелял, нет. Он подло, тайно отравил Модеста. Отравил и остался безнаказанным. Вот и его надо отравить. Да еще так, чтобы он мучился, умирая, и вспоминал то, что сделал, мучился и вспоминал, мучился и вспоминал, мучился и всп-о-м-и-н-а-л…
Лариса Валентиновна от Луши вернулась на рассвете, сил дойти до кровати не было, она присела на минутку в кресло да так и уснула.
– Мам, мама, просыпайся. Мама! Ты что за столом спишь? Мам? – Лизин встревоженный голос прорвался сквозь ватную бесчувственную пелену, в которую провалилась, засыпая, Лариса Валентиновна. – Мама!
– Да, что? Что случилось? – еще плохо соображая после сна и резкого пробуждения, бормотала Лариса Валентиновна, с трудом разгибая спину и шевеля шеей.
– Ты в кресле уснула! – возмущенно воскликнула Лиза, встревоженно глядя на мать. – Мам, ты не пила? – В голосе дочери звучала тревога, подозрительность и едва уловимая нотка презрения.
– Бог с тобой, – отмахнулась Лариса Валентиновна, поправляя волосы и одергивая блузку. – Просто сидела вот вечером и вспоминала папу. – Она указала на камертон. – А ты еще помнишь отца?
– Ну конечно, – легко согласилась дочь.
– Нет, я имею в виду по-настоящему. Ты помнишь, каким он был, как вел себя, ходил, разговаривал, как брал вас с собой на репетиции и концерты, как мы на море ездили на машине?
– Не все, конечно, – присаживаясь за стол, проговорила Лиза. – Какие-то отдельные моменты помню. Как он мне куклу на день рождения подарил, как у Тамары, с бантами. Помню, как мы с Ильей мороженое просили возле зоопарка, а он ни в какую не хотел покупать, потому что было холодно, а я подговорила Илью, чтобы он заревел, и тогда папа схватился за голову, обозвал нас несносными детьми и купил-таки мороженое. Но в зоопарк с нами больше не ходил, – с невольной улыбкой принялась вспоминать Лиза. – И поездки на море помню. Я обожала высовываться в окно, а папа все время ругался, боялся, что я вывалюсь из машины. А почему ты вдруг о папе вспомнила?
– Я очень по нему скучаю, – тихо, словно стесняясь своих слов, ответила Лариса Валентиновна.
– Мамочка, ты все еще его любишь?
– Да. Ладно, Лизок, надо умыться и переодеться, а то я как-то неважно выгляжу. Надо же, уснула в кресле! – покачала головой Лариса Валентиновна, прихватила футляр с камертоном и вышла из комнаты.
Глава 6
Июль 1965 года. Ленинград
– Лариса, ты дома? – Анатолий Михайлович закрыл дверь, придерживая под мышкой букет гвоздик. Сидеть на даче одному смысла не имело, голодно, да и скучно. И хотя жену с ее детьми он не жаловал, но все же люди, да и горячее питание – вещь не последняя. А потому, немного оправившись от вчерашнего похмелья и напившись растворимого кофе, Анатолий Михайлович решил вернуться в город. По пути купил букет, не стоит без особой нужды злить женщину, которая готовит тебе еду, еще плюнет в тарелку.