Золотой Теленок (полная версия)
Шрифт:
– Я иду по неверному пути Паниковского, – прошептал Остап.
С этими словами он поднял курицу к себе и съел ее без хлеба и соли. Косточки он засунул под твердый холщовый валик. Он заснул счастливый под скрипение переборок, вдыхая неповторимый железнодорожный запах краски.
Глава двадцать седьмая
Ночью Остапу приснилось грустное затушеванное лицо Зоси, а потом появился Паниковский. Нарушитель конвенции был в извозчичьей шляпе с пером и, ломая руки, говорил: «Бендер! Бендер! Вы не знаете, что такое
Бендер проснулся. Низко над головой он увидел потолок, выгнутый, как крышка бабушкиного сундука. У самого носа великого комбинатора шевелилась багажная сетка. В купе было очень светло. В полуопущенное окно рвался горячий воздух оренбургской степи.
– Курица! – донеслось снизу. – Куда же девалась моя курица? Кроме нас, в купе никого нет! Ведь верно? Позвольте, а это чьи ноги?
Остап закрыл глаза рукой и тут же с неудовольствием вспомнил, что так делывал и Паниковский, когда ему грозила беда. Отняв руку, великий комбинатор увидел две головы, показавшиеся на уровне его полки.
– Спите? Ну, ну, – сказала первая голова.
– Скажите, дорогой, – доброжелательно молвила вторая, – это вы съели мою курицу? Ведь верно? Ведь правильно?
Фоторепортер Меньшов сидел внизу, по локоть засунув обе руки в черный фотографический мешок. Он перезаряжал кассеты. При этом лицо у него было задумчивое, словно бы он шарил под юбкой.
– Да, – вызывающе сказал Остап, – я ее съел.
– Вот спасибо! – неожиданно воскликнул Гаргантюа. – А я уж и не знал, что с ней делать. Ведь жара, курица могла испортиться. Правильно? Выбрасывать жалко! Ведь верно?
– Разумеется, – сказал Остап осторожно, – я очень рад, что смог оказать вам эту маленькую услугу.
– Вы от какой газеты? – спросил фоторепортер, продолжая с томной улыбкой шарить в мешке. – Вы не в Москве сели?
– Вы, я вижу, фотограф, – сказал Остап, уклоняясь от прямого ответа, – знал я одного провинциального фотографа, который даже консервы открывал только при красном свете, боялся, что иначе они испортятся.
Меньшов засмеялся. Шутка нового пассажира пришлась ему по вкусу. И в это утро никто больше не задавал великому комбинатору скользких вопросов. Он спрыгнул с дивана и, погладив свои щеки, на которых за три дня отросла разбойничья щетина, вопросительно посмотрел на доброго Гаргантюа. Стихотворный фельетонист распаковал чемодан, вынул оттуда бритвенный прибор и, протянув его Остапу, долго что-то объяснял, клюя невидимый корм и поминутно требуя подтверждения своим словам.
Покуда Остап брился, мылся и чистился, Меньшов, опоясанный фотографическими ремнями, распространил по всему вагону известие, что в их купе едет новый провинциальный корреспондент, догнавший ночью поезд на аэроплане и съевший курицу Гаргантюа. Рассказ о курице вызвал большое оживление. Почти все корреспонденты захватили с собой в дорогу домашнюю снедь: коржики, рубленые котлеты, батоны и крутые яйца. Эту снедь никто не ел. Корреспонденты предпочитали ходить в ресторан. И не успел Бендер закончить свой туалет, как в купе явился тучный писатель в мягкой детской курточке. Он положил на стол перед Остапом двенадцать яиц и сказал:
– Съешьте. Это яйца. Раз яйца существуют, то должен же кто-нибудь их есть?
Потом писатель выглянул в окно, посмотрел на бородавчатую степь и с горечью молвил:
– Пустыня – это бездарно! Но она существует. И с этим приходится считаться.
Он был философ. Выслушав благодарность Остапа, писатель потряс головой и пошел к себе дописывать рассказ. Будучи человеком пунктуальным, он твердо решил каждый день обязательно писать по рассказу. Это решение он выполнял с прилежностью первого ученика. По-видимому, он вдохновлялся мыслью, что раз бумага существует, то должен же на ней кто-нибудь писать.
Примеру философа последовали другие пассажиры. Навроцкий принес фаршированный перец в банке, Лавуазьян – котлеты с налипшими на них газетными строчками, Сапегин – селедку и коржики, а Днестров – стакан яблочного повидла. Приходили и другие, но Остап прекратил прием.
– Не могу, не могу, друзья мои, – говорил он, – сделай одному одолжение, как уже все наваливаются.
Корреспонденты ему очень понравились. Остап готов был умилиться, но он так наелся, что был не в состоянии предаваться каким бы то ни было чувствам. Он с трудом влез на свой диван и проспал там почти весь день.
Шли третьи сутки пути. В ожидании событий литерный поезд томился. До Магистрали было еще далеко, ничего достопримечательного еще не случилось, и все же московские корреспонденты, иссушаемые вынужденным безделием, подозрительно косились друг на друга.
«Не узнал ли кто-нибудь чего-нибудь и не послал ли об этом молнию в свою редакцию?»
Наконец Лавуазьян не сдержался и отправил телеграфное сообщение:
«Проехали оренбург тчк трубы паровоза валит дым тчк молнируйте инструкции аральское море лавуазьян».
Тайна вскоре раскрылась, и на следующей же станции у телеграфного окошечка образовалась очередь. Все послали короткие сообщения о бодром настроении и о трубе паровоза, из коей валит дым.
Для иностранцев широкое поле деятельности открылось тотчас за Оренбургом, когда они увидели первого верблюда, первую юрту и первого казаха в остроконечной меховой шапке и с кнутом в руке. На полустанке, где поезд случайно задержался, по меньшей мере двадцать фотоаппаратов нацелились на верблюжью морду. Началась экзотика, корабли пустыни, вольнолюбивые сыны степей и прочее романтическое тягло.
Американка из старинной семьи вышла из вагона в круглых очках с темными стеклами. От солнечного света ее защищал также зеленый зонтик. В таком виде ее долго снимал ручной кинокамерой «Аймо» седой американец. Сначала она стояла рядом с верблюдом, потом впереди него и, наконец, на нем, уместившись между кочками, о которых так тепло рассказывал проводник. Маленький и злой Гейнрих шнырял в толпе и всем говорил:
– Вы за ней присматривайте, а то она случайно застрянет на станции, и опять будет сенсация в американской прессе: «Отважная корреспондентка в лапах обезумевшего верблюда».