Золотой век (сборник)
Шрифт:
– Ну и проваливайте! – кричат нам.
– Ну и оставайтесь! – отвечаем.
Захватив с собой одежду, а я ещё и сандали, по крутой и сплошь усыпанной колкой хвоей и шишками сосновыми тропинке, цепляясь где за куст, а где за корень обнажённый, на яр вскарабкались. Стоим. Что, мол, и толку, сетуем, что из воды-то только что мы, – сопрели снова, как и не купались.
Рыжий скорее прячется в рубаху, путается в ней, мокрый, бурчит что-то неразборчиво сквозь зубы, торопится – «моментом шкварится» на солнце он – поэтому. На плечах вон у него и так уже облупины – алые – смотреть на них и то больно – обдирать его как будто начали, да он вот вырвался и убежал. Нос у него, у Рыжего, с весны уже облезлый, к зиме поправится; сейчас – как ягода-малина. «Ты, дысь, как выползень, Володька,
В ворот рубахи головой пробрался Рыжий. На меня смотрит – давно меня не видел будто.
– Или ворот тесный, – говорит. – Или башка большая.
Не знаю, как ему ответить.
– У-у, – говорю.
Смеётся Рыжий. Говорит:
– Башка, пожалуй.
Язык наружу вывалил и закусил его – с рукавами теперь разбирается. Язык убрал. И говорит:
– Опять, как мыши, ё-моё!.. Елки-моталки, – продолжает, – чуток бы хошь со временем-то было посвободней, весь день с Кеми бы не вылазил. Точно.
– Но-о, – соглашаюсь. – Хорошо.
Оделись скоро мы – Рыжий от солнца больше, я от комаров – те, паразиты, не робеют: на тело потное – как мухи на варенье; ещё не сел, а место уже выбрал и хобот свой уже вонзает.
Рыжий рогатку под рубаху спрятал.
– Не потерять бы, – говорит.
То на одной, то на другой ноге по яру поскакали – воду из ушей, что набралась в них, вылили. После туда – к костру – направились мы.
Идём. Глядим по сторонам. И видим издали:
Ниже стремнины, в заводи – девчонки. Полно их там – как головастиков в прогретой солнцем лыве. Пищат, визжат, как пилы по железу. «Как шшуки, плешшутса-трепешшутса», – мог бы сказать о них так Рыжий. Мог бы сказать ещё и так: как поросята, верешшат, мол. Сейчас – идёт – ни слова от него – о чём-то, может быть, задумался – с ним так, хоть редко, но бывает. То налево, то направо слюной презрительно циркает. Плюснами они, девчонки, как бобры хвостами, по воде колотят шибко – уже весь ил на дне перемешали – и как охота им?! – мель-то такая – ни нырнуть, ни кувыркнуться. Глупые. Проходим мимо мы, внимания на них не обращаем. Пусть бултыхаются, трусихи. Им же и прозвище такое: «кривошшэлки» – так их Иван Захарович и называет. Оно и верно. Жизнь прожил – не скажет дедушка напрасно.
Идём. Смотрим.
Покрышка не горит уже и не дымит, а дотлевает. Шает, как говорит она, Марфа Измайловна, обычно, так же за ней и Рыжий повторяет. Осталась от неё, от покрышки, только лишь проволока каркасная – лежит, раскалённая, на белом песке розовыми кольцами среди жёлто-зелёного, как сера горючая, пепла; уже темнеет – бордовеет.
Частоколом плотным вокруг стоя, уставились все на неё, на проволоку эту, как завороженные; даже, кажется, и не моргают; молчат. То сам себя кто по голому животу, то соседа по спине или по ляжке вдруг ладонью шлёпнет звонко – паутов и слепней севших убивают. Кто и нарочно посильней кого ударит – в шутку. «Ох, промахнулся, – скажет. – Улетел!» – и вся беседа.
Тут и Андрюха Есаулов. Сам с собой скрипит зубами и гогочет – вечно такой он: неунывный. Упал, говорят про него, в детстве с полатей на пол прямо темячком, так вот с тех пор и веселится. Но не дурак он, а нормальный: считать до ста уже умеет – атикетки со спичечных коробков собирает, копит – счёт тем нужен, ну и научился. Долго он у костра уже, наверное, толчётся – чашки коленные себе уже поджарил – ободрал, упав ли, где их? – та и другая у него в больших сплошных коростах – как у коня – в мозолинах как будто. Он, Андрюха, не купается – и никогда, а не сегодня только – воды боится, потому вот. Так просто здесь, на берегу, он. Чтобы побыть со всеми вместе. Компанейский Андрюха – одиночества не терпит.
Здесь же, глядим,
Подошли мы. Встали возле.
– Здорово, парни, – говорим.
– Здорово, – вяло отвечают – перекупались все, наверное.
Стоим. Молчим. И мы уставились на проволоку – лежит себе та, угасает потихоньку. А после сколько-то, немного:
Сзади чуть отстоял – и щёлкнул Рыжий пальцем Маузера по уху. Вечно они, ещё с яслей, так – пуще, чем наши Дымка с Буской: ладу меж ними нет никакого, хоть и друзьями называются. Бывает.
Разгневался Маузер – по лицу его заметно: ноздри у него зашевелились, – но говорит он, Маузер, обычное:
– Рыжий!
– Ушастик! – говорит ему Рыжий. Тоже обычное.
– Рыжий, рыжий, конопатый! Убил дедушку лопатой! – добавляет Маузер.
– Ушастик! – повторяет Рыжий.
– А ты курвёнка залупастая! – говорит внезапно Маузер. И трусы на нём – как будто ветром их колышет.
– У-у, – говорит Рыжий. И молчит. Помедлил чуть. И говорит: – Ну, ты тогда – фашист проклятый!
А Маузер – тот и трястись вдруг перестал – спрыгнул с веялки как будто, – побледнел, как обморочный, а был весь такой до этого – как свёкла; отошёл от костра, покрутился в стороне медленно – обронил там что-то словно, так и ищет, – поднял, глядим, с песка палку суковатую, направился с ней к Рыжему. Тот тоже в цвете изменился – не стало видно и веснушек – зарделся так он. Метра два до нас не доходя, замахнулся Маузер ею, палкой этой, на него, на Рыжего, потом вдруг резко повернулся к выскори – лиственницу с корнем в половодье где-то вырвало и принесло сюда – и стал ею, палкой, колотить по ней, по этой выскори. Всю палку – так дубасил – размочалил – как плётка, та сделалась. Ох уж и выдержка – фашистская.
А я стою – сначала-то мне тоже вроде интересно было, а тут ни до чего сразу вдруг сделалось – гляжу в небо и вижу: летит по нему, по ясному, ворона чёрная, как головёшка, и несёт в своём поганом клюве тяжёлое что-то, а получше-то присмотрелся, и разобрал: кукан с нашей, что мы поймали с Рыжим, рыбой. Ну, думаю, и сволочь же носатая! Прямо хоть плачь. Но не занюнишь же так – принародно. Только:
– Смотрите! – говорю, рукой указывая в небо.
Задрали все головы вверх, ладошками загородились – смотрят. Но не ворону ищут там глазами – что им ворона? – невидаль какая! – всем уж глаза твари эти намозолили, – решили, самолёт летит какой-то, или спутник. Я и не думаю, что мимо они пялятся. А та – объект – уже над Камнем. Так ничего никто и не заметил. Ещё и солнце, правда, помешало – зашла та, кривоныра, под него, как вражий истребитель.
– А чё – смотрите-то?! – от неба отвернулись все и спрашивают.
– Да чё – ничё, – им отвечаю. – Пролетело.
– Чё пролетело-то? – не унимаются.
– Чтобы разнять, наверное, он для того, – говорит Шурка Сапожников. И говорит: – Обманщик.
Молчу я – вязнут в глотке слова от обиды.
После, как в щепы палку Маузер расколотил и успокоился немного, а остальные все зря в небо поглядели, Рыжий и говорит:
– Парни, айда-те на Бобровку. Тагунков половим – поедим, то чё-то в брюхе заурчало, – опять на нём веснушки проявились – просветлился.