Золотые опилки
Шрифт:
– Ничего, ребята! Ничего. Прорвёмся. Они смерти моей хотят… Не дождутся!
Нет, дождались.
Отцу удалось дожить лишь до первого, начального, этапа перестройки… Умер папа в Красноярске, в 1986-м, получив от государства, как танкист-орденоносец, прекрасную квартиру на семью с двумя детьми и работая в сельскохозяйственном НИИ зав отделом механизации. А сеялку СКСР в широкое производство быстренько этак пустили институтские его коллеги. Тиражировали. Так что теперь отцово детище, как прекрасный корабль, плывёт по просторам родных полей, давая новые и новые урожаи. Но уже под каким-то другим названием. Переименовали.
Ничего. Мечта моего отца, танкиста-агронома-изобретателя,
Теперь – о маме.
…Мама, Нина Аркадьевна Ракша, после рождения сына в Сибирь с мужем не поехала. Осталась в Останкино, надеясь, что отец новорождённого Игорька на ней всё-таки женится, оставив свою семью. Но напрасно.
Любимого, но неудачного мальчика мама растила всю жизнь одна. И будучи агрономом, одиноко работала всё на той же выставке (теперь называемой уже ВДНХ) – экскурсоводом, а затем экспертом плодоовощных культур. До сих пор не пойму, почему она – городская, нежная, музыкальная девочка – вообще поступила в эту Тимирязевку?
Но и позже, уйдя на пенсию, мама не могла не работать. Такая уж была у неё (да и у всех тогда) закваска. Вечно крутилась, как заводная!.. Устроилась даже торговать в киоске мороженым. Сидела в окошечке в белом фартуке и наколке на седых кудельках и продавала эскимо на палочке и пломбир по 48 копеек. А вечерами в одинокой квартирке раскладывала под оранжевым абажуром пась янс или сочиняла стихи.
А её дочь Ирина (очень, видите ли, деловая и занятая особа: то у неё командировки, то книги, то съёмки) всё как-то стеснялась, стыдилась этой материнской простецкой работы. И приезжала к матери-продавщице, уже пожилой и больной, довольно редко, чаще по праздникам. Порою с мужем-художником и дочкой Анечкой…
Мама долго готовилась к каждой встрече. Хлопотала. Заранее доставала что-то вкусненькое (полжизни она провела в этих доставаниях, в очередях). Сто раз вытирала пыль с фотографий и пианино, покупала цветы. Наконец, в день нашего приезда, пекла фамильные пироги – никольские, бабушкины. Во весь противень: с капустой, луком, яйцами. С очень тонким тестом, с массой аппетитной начинки, таявшей во рту. (До революции за такой пирог – в длину стола – у Никольских садилась вся семья в дюжину человек, да ещё друзья детей, тоже гимназисты-реалисты.) И очень переживала, если пирог, как ей казалось, «не удался».
А внучке Анечке моя мама обязательно отыскивала в подарок какую-нибудь безделушку, совсем ей не нужную. Или в пустой пробный флакончик отливала пипеткой любимые свои духи «Красная Москва». (Других тогда просто не выпускали. Хотя нет, вру: были ещё духи «Кремль». Позже – «Ландыш серебристый».)
В конце вечера, после чая, Нина Аркадьевна ритуально садилась за пианино. Порой ещё и Анютка тоже ритуально, старательно, наизусть читала стихи:
У лукоморья дуб зелёный,Златая цепь на дубе том.И днём и ночью кот учёныйВсё ходит по цепи кругом…Мамина кошка Дымка по цепи не ходила (у нас всегда были кошки с таким именем – любимые, чаще серые, как дым, и конечно, всегда спасённые). Она лежала клубком в узкой прихожей на маминых тапочках, чутко слушала говор гостей, выделяя любимый голос – хозяйки.
И мама в конце вечера обязательно открывала чёрную крышку пианино «Красный Октябрь», с детства мною любимого, и начинала вдохновенно играть и петь под собственный аккомпанемент, бегая по клавишам больными, припухшими (когда-то красивыми) пальцами с голубыми прожилками. Ну а мы, дети-внуки её, покорно сидели за нарядным столом с остатками пирога на фамильных кузнецовских тарелках и, порой поглядывая на часы, обречённо слушали.
Сперва, для разминки, мама играла что-то бравурное, из классики. А потом мы слушали романсы Глинки, Чайковского. Мамин негромкий, но чистый и родной голос ещё звучал. И пела она свой любимый романс:
Уймитесь, сомнения страсти,Усни, безнадежное сердце.Я плачу, я стражду.Душа истомилась в разлуке…– а в конце низко-низко звучало трагичное:
Не выплакать горя в слезах…Да, как мы все её понимали!.. Как она всё же любила моего отца… Какой они были парой! И юными, до войны, и в войну, и после. А сейчас… сейчас и правда – не могла выплакать горя в слезах. Горя одиночества и сиротства.
Пела мама, конечно, и «Тёмную ночь», и «Землянку», и даже «Валенки». Время причудливо переплеталось в её репертуаре: век золотой, век серебряный и наш кроваво-железобетонный. А когда убирала с клавиатуры отёкшие пальцы – кисти рук безнадежно падали на колени, – в глазах всегда стояли слёзы. И не только о том, что жизнь прошла, а и о том, что дети, внучка вот сейчас уедут на такси в ночь, и… до следующего праздника. А она будет убирать со стола и, не вытирая мокрых щёк, вслух жаловаться кошке Дымке, что «пироги, наверное, не удались». Хотя она так старалась и надавала нам их с собой полные руки…
Жила мама на крохотную зарплату. А мизерную пенсию откладывала на сберкнижку, «про чёрный день» (который, собственно, никогда не кончался). И ещё чтобы после смерти оставить что-то детям, – мне и любимому Игорьку.
И оставила. Этими небольшими деньгами мы с Юрой потом раздавали долги за кооператив. Так что какой-то кусок потолка на Преображенке ты, мамочка, нам всё-таки подарила.
Господи, мама-мамочка… (Равнодушие равно бездушию, бесчеловечности…) Прости свою дочь за всё…
Я по сей день храню картонную коробочку с твоими драгоценностями, чтимыми тобой медалями: «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.», «За Победу над Германией», «За долголетний добросовестный труд». (Слово-то какое хорошее выжило – добросовестный – добрая совесть!) Сколько за этими блестящими кружочками всего!.. Целая жизнь!.. И противотанковые рвы-окопы под Москвой, и бомбёжки, и работа в эвакуации на полях, и жизнь в землянке, и голод, и встреча мужа с войны. За каждым этим жёлтым кружочком металла с выпуклыми профилями вождей Ленина-Сталина – твоя бесценная, единственная судьба.