Зонт Святого Петра
Шрифт:
— Не убегай, глупая! Не съем же я тебя!
Но Анка ничего не хотела слушать, убежала в кухню и там заперлась. Напрасно пошел за ней Пал Грегорич, напрасно твердил под дверью:
— Я же не съем тебя. Бог свидетель, не съем. Ну, погоди, Анчура, ты еще пожалеешь!
На другой день Анчура собралась уходить с места, но хозяин задобрил ее золотым колечком и обещал, что пальцем больше не тронет. Не может он ее отпустить, — уговаривал кухарку Пал Грегорич, — не привыкнуть ему к другой стряпне.
По душе пришлись Анче похвала ее кулинарному искусству да золотое колечко, и она осталась.
—
Надо отдать справедливость: Пал Грегорич вновь стал заигрывать с кухаркой лишь спустя значительное время. Анчура снова хотела уйти, а он снова задобрил ее: ожерельем из красных кораллов с золотою застежкой — такие надевали лишь баронессы Радванские, когда отправлялись в церковь; ах, как ловко обвили кораллы ее крепкую белую шею!
Хороши, в самом деле хороши были кораллы, и Анчура перестала требовать, чтоб хозяин прекратил шалости. Хозяин богатый, зачем ей уберегать его от расходов.
Более того, получив кораллы, Анча в тот же день задала старухе бакалейщице, арендовавшей лавчонку в доме Грегорича, дипломатический вопрос:
— Скажите, милая барыня, очень это больно — ухо проколоть?
— Ай-яй, — засмеялась бакалейщица, — а наша-то деревенщина вздумала сережки в уши вдеть! Эх, Анча, Анча, что-то непутевое ты замыслила, девка!
Анча обиделась и в сердцах так сильно хлопнула дверью, что колокольчик дребезжал и звенел еще целых четверть часа.
Ну конечно, ей хотелось иметь сережки. А почему бы ей этого не хотеть? Разве не один и тот же бог сотворил и ее, и тех дам, что в шелковых юбках щеголяют? В тот же день она все-таки ухитрилась узнать, что уши от прокола болят не больше, чем от укуса блохи.
Сережки, сережки!.. Невтерпеж стало ждать Анчуре, когда Пал Грегорич возобновит свои приставания. Но ведь события можно ускорить! Всякая дочь Евы найдет для этого какой-нибудь способ. Анча приоделась понарядней да поопрятней: вплела в конопляную косу шелковую алую ленту, надела батистовую сорочку, тонкую, как папиросная бумага, сбросила лиф, что стягивал да прикрывал ее прелести, и день-деньской вертелась на глазах у мужчины, — пусть глядит, себе на погибель, как бурно вздымается ее грудь.
Грегорич в свое время слыл до дерзости хитроумным шпионом, он ловко водил за нос сразу две армии, русскую и австрийскую, — но любая девушка, даже самая простоватая, даже деревенская девушка, могла ему дать сто очков вперед. В следующее воскресенье Анча появилась в церкви с золотыми серьгами в ушах, и тотчас парни и девицы, звавшие ее меж собой «гренадером», захихикали, зашептались:
— Хо-хо, а наш гренадер-то, видать, споткнулся!
А через несколько недель уже весь город смаковал чрезвычайное происшествие — связь Пала Грегорича с его стряпухой: «Эге-ге, старый козел домашнюю соль лижет!» — и передавал» друг другу разные пикантные подробности комически гротескного свойства. Братья Пала Грегорича трубили по городу на все лады:
— Грегорич и служанка! Кошмар, кошмар! Ничего подобного не бывало на свете!
Люди пожимали плечами — какое там не бывало! — и успокаивали родственников:
— Да пустяки это все! И даже вполне естественно: разве
Точно установить, что тут было правда, а что нет, не представлялось возможным, но факт тот, что разговоры мало-помалу стихли и возобновились лишь через несколько лет, когда редкие посетители мрачного дома Грегорича увидели на поросшем травой дворе крохотного мальчугана, который играл с пасущимся там барашком.
Чей этот мальчик? Что он тут делает? Как он попал во двор Грегорича? Иногда с этим мальчиком играл сам Грегорич. В замочную скважину запертых ворот можно было разглядеть, что чудак Грегорич перепоясан красным кушаком, от которого расходятся два куска шпагата, как видно, служившие вожжами, за которые одной рукой цеплялся маленький проказник и, держа кнутик в другой, покрикивал: — Но-о, Раро, но-о!
А старый осел то мелко семенил иноходью, то рвался вперед, то пускался в галоп и даже ржал время от времени.
С тех пор Пал Грегорич жил еще более замкнуто, лишь изредка встречали его на рынке, пробиравшегося бочком — оттого, что обе ноги у него, утверждали насмешники, были левые, — все в той же старинной, поношенной одежде, к которой он пристрастился в бытность свою шпионом, и с красным зонтом под мышкой, с которым он никогда не расставался, будь то зима, лето, дождь или ведро; он никогда не оставлял его в прихожей и, нанося кому-либо визит, ни на минуту не выпускал из рук. Не раз, бывало, предлагали ему:
— Положите ваш зонт, дядюшка!
— Нет, нет, — возражал он, — я привык держать его в руках. Без него мне не по себе, честное слово.
Много говорилось о том, почему он так неразлучен с зонтом. Непонятно! Быть может, реликвия? Кто-то утверждал (мне помнится, кадастровый регистратор Иштван Назар, бывший гонвед *), что в этом старом зонте Пал Грегорич переносил в свое время важные телеграммы и депеши — ручка зонта как будто была полой. Возможно, так в действительности и было.
Грегоричам, алчущим наследства, маленький мальчик, игравший во дворе Пала Грегорича, показался весьма подозрительным и мешал, словно кость в глотке; они долго и упорно разнюхивали, пока не докопались до истины в метрической книге Приворецкой католической церкви. (В Привореце находилось имение Пала Грегорича.) Запись в книге гласила: «Дёрдь Вибра, незаконнорожденный; мать — Анна Вибра».
А внебрачный ребенок был так мил, так полон жизни и огня, что даже чужому человеку не мудрено было его полюбить.
Малыш Дюри Вибра незаметно рос и сделался крепким и сильным мальчишкой с грудной клеткой, похожей на барабан.
— Откуда у него такая грудь, черт возьми, откуда? — не уставал дивиться Пал Грегорич.
Ему, узкогрудому, больше всего нравилась могучая грудь сына, прочие же таланты Дюри его интересовали мало. А мальчик был определенно способный. Вышедший на пенсию старый профессор Мартон Купецкий, ежедневно в течение часа читавший ему курс элементарных наук, с воодушевлением говорил Грегоричу: