Зори над городом
Шрифт:
Там и сям стояли на часах под дощатыми навесами — «грибами» — вытянувшиеся в струнку «павлоны» — юнкера Павловского пехотного училища; затянутые в талии до отказа, в шинелях, до пят, тонные артиллеристы-константиновцы; попадались и особо привилегированные — воспитанники пажеского корпуса; те выделялись офицерскими кокардами на солдатских фуражках — какое многозначительное отличие…
В этом чужом для себя мире Шумов нашел наконец безлюдное место.
Вот тут он и отдохнет.
Взгляд его бездумно скользил по серебристо-смуглой
Совсем недалеко, примостившись на сучке рябины и ничуть не боясь Гриши, воробей кормил двух своих наследников, это были уже подростки, но жадно раскрытые клювы у них еще отливали желтизной по краям, — птенцы еще нуждались в родительской заботе.
И воробей-папаша (его сразу узнаешь по коричневому нагрудничку, природа этого украшения воробьиху лишила) слетал время от времени на землю, расклевывал брошенный кем-то ломтик хлеба и крошки уносил наверх — деткам. Детки затевали скандал, налетали друг на друга, а заодно и на папашу, выхватывали крошки у него из клюва… Милая семейная сценка!
Прилетела сорока — видная собой, нарядная, хвастливая, подняла несусветную трескотню.
Воробьи сразу притаились.
Это только горожанам кажется, что сорока трещит без толку. Неверно! Она несет сторожевую службу.
Вот и сейчас — после сорочьего сигнала Гриша услышал слабый писк. У могучих, словно покрытых чугунной окалиной корней вековой ели предприимчивая бродячая кошка поймала кого-то. И не торопилась казнить: ей, по старинному обычаю хищников, предстояло еще позабавиться игрой со своей жертвой!
Но это-то и лишило ее добычи!
В лапках у кошки пищал бельчонок, маленький, по-летнему рыжий, с куцым еще хвостом, с черными жалобными глазами — они даже слезой у него налились…
Схватив березовый прут, Гриша отогнал кошку: бельчонок был жив, но, скованный ужасом, не шевелился, крепко уцепившись, как за якорь спасения, за сухую хворостинку.
Гриша осторожно взял хворостинку, поднял ее вместе с бельчонком и поднес к стволу ели; бельчонок сразу ожил и быстро-быстро побежал вверх — скорей под укрытие широких еловых лап.
Кошка сидела в стороне и глядела на Григория Шумова с отвращением.
— Не разбойничай! — сказал он ей и вернулся к своей скамейке.
Вот чего не хватало ему все это время: встреч, хотя бы и редких, с березками, с вольными птицами, с вольным ветром.
А в остальном… что ж… Жизнь его была полна.
Еще свежа была память о недавнем его выступлении с рефератом на семинаре Юрия Михайловича. Ему удалось связать учение Фурье с кружком петрашевцев (среди них был Федор Достоевский), которые расплатились каторгой за мечту о счастье человечества. Сам руководитель семинара милостиво рукоплескал Шумову, — правда, только кончиками холеных своих пальцев, это было скорее сугубо условное изображение аплодисментов, которые в университете ведь были строго запрещены.
Гриша сдал зачеты по римскому праву, политической экономии, истории философии, теории статистики — и перешел на второй курс.
В то же время успевал он работать и на пристани, успешно состязаясь с дюжими грузчиками.
Но — самое главное: в меру своих сил он участвовал в деле, о котором пока что говорить полагалось шепотом. В объединенном студенческом комитете после ареста Оруджиани университетскую группу называли теперь группой Веремьева — Шумова.
Да, ему не приходилось жаловаться. Жизнь его была полна.
Правда, оставалась область неясных предчувствий. В них как раз и хорошо бы разобраться здесь — наедине.
Но одиночество его скоро было нарушено.
Поодаль прошла стайка девушек в простеньких платьях; они перешептывались, пересмеивались, поглядывали на Григория Шумова… Приостановились. Опять пошли дальше.
Стайками девушки ходят, опасаясь, вероятно, юнкеров.
А может быть, именно ради юнкеров они и приехали сюда из питерского пригорода.
Ну, это их дело. Он отвернулся, успев, однако, заметить, что одна из девушек отделилась от других, пошла куда-то сторонкой.
А через минуту за его спиной хрустнула под чьей-то ногой хворостинка и неповторимый, единственный в мире голос пропел:
— Сидит тут… один!
Нина Таланова!
Гриша вскочил:
— Как я тебя искал! Если бы ты знала, как я тебя искал!
Они взялись за руки. Нина села рядом с ним на скамейку и спросила насмешливо, только потемневшие от волнения янтарные глаза выдавали ее:
— Как же это ты меня искал?
Поддаваясь ее ироническому тону, Гриша ответил:
— Установленным способом: через адресный стол.
— И не нашел?
— И не нашел. Мне дали адрес единственной в Петербурге Нины Талановой, она оказалась старой актрисой.
Нина разглядывала Шумова, укоризненно качая головой. У него замерло сердце. Даже страшно на миг стало: до того она была хороша! За годы разлуки она как будто выросла, выглядела статной, что-то повелительное появилось в ее красоте.
— Я, правда, не знал, как зовут твоего отца, — сказал он виновато: — не мог указать в адресном листке твоего отчества.
— Что имени моего бати ты не знаешь, это еще туда-сюда, это простительно. Но ты, оказывается, и мое имя позабыл.
— Твое имя?!
— Ну да. Меня зовут Антониной. Нина — это уменьшительное.
— От Антонины уменьшительное будет Тоня.
— У кого Тоня, а у меня — Нина. Я не виновата, так уж с детства повелось.
Она поглядела на растерянное Гришино лицо и рассмеялась:
— Ну, рассказывай теперь, как ты живешь.
И начался разговор, не очень связный, не очень умный, но весь пронизанный солнцем, как благоухающий смолою сосновый цвет, что все летел и летел сверху и падал на них и тонул в легком золоте Нининых волос…